Итак, затевая погоню за сверхсодержательностью , дискурсы не совпадают между собой во взаимоподобии , в равно свойственном им выдавании парциального за тотальное. Существует, однако, такой тип мировидения и речеведения , который противостоит всей системе гуманитарных «факультетов» с ее иерархической неразберихой. Это исключение из правил называется философией. Она озабочена выяснением того, что есть метапозиция . Где искать таковую? В прапамяти , сберегающей в себе все начальные образы вещей и побеждающей произвол субъективных мнений? В критической авторефлексии , превозмогающей заблуждения чувственного восприятия? В сверхчеловеческой переоценке всех ценностей? В объединении рациональности с инстинктивной волей к жизни? В обрыве мыслительного процесса, в epoché , откуда намечается непосредственный подступ к очевидностям? В бытии, ничтожащем быт ( Dasein )? Можно сказать, что философия и дискурсы , конкретизирующие человека в каком-либо его аспекте, противонаправлены . Эти дискурсы устремлены в максимуме к тому, чтобы подменить собой философию (Шпенглер считал, что она становится избыточной, если принять его концепцию истории). Авторам, пребывающим в границах частноопределенного дискурса и желающим раздвинуть их, не нужно беспокоиться об изобретении метапозиции — она предзадана здесь, выбрана самим дискурсом , сражающимся за монополию на рынке идей. Иначе обстоит дело в философии, каковая являет собой смысл во всей его чистоте, безместности , неотягощенности прагматическими целеустановками . У философии по-просту нет другой позиции, кроме метапозиции . Но этот локус, в котором располагается абстрактное мышление, не имеет определенности, он должен быть сконструирован, в чем и заключается творческий вклад философствования в социокультурное строительство. Метапозиционирование — отправной пункт философствования и чаемый горизонт специализированных дискурсов . Как познавательные инструменты они не довольствуются выработкой теоретического знания, проверяемого эмпирическим путем, потому что помимо значений, сопряженных с реалиями, существует и смысл — автореферентный , самодостаточный . Как бы ни расширялись теории, они не в состоянии обосновать себя изнутри, и потому им приходится бросаться вдогонку за философией, в себе кондиционированной, обнажающей предпосылки, на которых она крепится, — так можно переформулировать выводы из знаменитой теоремы Геделя о неполноте частно-обобщенного знания. Философии же некуда трансцендироваться , распахивать себя, кроме как в сторону религии.

1

Поскольку метапозиция создается философией, а не предзадается ей, постольку этот способ высказывания арбитрарен при очерчивании того места, которое позволяет производимым в нем умозаключениям быть (точнее, мнить себя) универсально применимыми. В то время как в своем большинстве дискурсы оспаривают метапозиционирование друг у друга, философия интернализует такого рода междисциплинарные конфликты. Разумеется, соперничество школ и исследовательских направлений присуще всякой науке. Но эти домашние раздоры не ставят под сомнение возможность какого-либо раздела знаний служить эталоном для прочих наук. Философия же то и дело пересматривает свой статус, саму свою способность быть собой. Ей, всезнайке, неведомо твердо, откуда она проистекает. Если, скажем, для Декарта органы чувств были несовершенными поставщиками знания, которое следовало добывать из размышления, то столетие спустя они , и только они, становятся у Кондильяка отправной инстанцией для постижения мира субъектом. Раз спекулятивный разум готов опереться то на одну, то на другую аксиоматику, перед ним встает вопрос о том, как попасть в абсолютную метапозицию . Переход с одной метапозиции на новую не дает умозрению возможности возвыситься над самим собой. Что-бы выйти за свой предел и увековечить метапозиционирование , философия обращается к Богу, отсчитывает себя от ничем не побиваемого начала всех начал. Как писал на заре XIV в . Иоанн Дунс Скот в «Трактате о первоначале», имея в виду совершенное бытие Бога, предшествующее может обходиться без последующего. Признавая, что у всего есть один исток, нужно согласиться с тем, что в дальнейшем он не получит никакой достойной альтернативы.

В пору своего подъема в античности философия отнюдь не соперничала с религиозным миропониманием, но только христианство дало ей возможность нерасчленимо срастись с верой, то есть обрести, вообще говоря, автоидентичность : ведь суждения о том, что такое всезначимое , нельзя доказать из опыта. Потребность в религиозной философии актуализуется в тот момент, когда инобытие становится реальностью — тем, что было, когда история (запечатленная в Новом Завете) делается ощутимой в своем продвижении вперед и заставляет мыслителей схватывать потустороннее и посюстороннее в совместности. Христианство было поистине религией для метафизиков, так как показывало претворимость инобытийного в бытие и vice versa . Никакая позднейшая диалектика не была в силах тягаться с этой идеей вселенского обмена, связывающего все что ни есть наблюдаемое со всем что ни есть мыслимым. Отсюда вытекали два вывода: религия не нуждается в философии / философия невозможна без религии.

Доводом в пользу первой из этих тенденций служило Тертуллиану («Апология», II в.) положение о том, что плоть принадлежит Богу, ибо дана через Его Слово. Раз есть Сло-во, вполне обеспечивающее жизнь (так что она переступает смертный порог, становясь жизнью вечною), то у носителя веры нет ни малейшего сходства с человеком, ведущим философскую речь. Святоотеческие учения выделили богословие в особый дискурсивный разряд, аргументативная мощь которого была ограничена толкованиями ветх о- и новозаветных текстов, явленного в них божественного Откровения. Всемогущий подвергнется земному ограничиванию , если Он будет постигаться мыслью, проповедовал Григорий Богослов (IV в.). Противопоставляя в «Афинах и Иерусалиме» (1935—1936) непостоянную в своих обобщениях античную философию «библейской истине» и отдавая предпочтение последней, Лев Шестов не более чем повторил раннехристианскую критику рациональности. Ввиду того, что для Бога нет ничего невозможного, Иерусалим оценивается Шестовым в качестве града, где достигается безмерная свобода, тогда как в Афинах рассудку с его небеспредельным творческим потенциалом не оставалось усматривать в бытии ничего, кроме необходимости. Между тем оппозиция в данном случае не контрадикторна (как в изображении Шестова ), а контрарна (не строго дизъюнктивна). Если античность решала задачу, как с помощью философии человек может сделаться равным богам (что отчетливо сформулировал Платон в «Государстве»), то христианство шло от высшего к низшему, представляя Бога ответом на человеческую потребность в философствовании. По поводу Шестова стоит еще заметить, что декларативное отречение глубоко мысливших авторов от философского профессионализма ради религиозности составляет в русской традиции повторяющуюся ситуацию, будь то инок Филофей («…яз селской челов╠ къ <…> а еллинскых борзостей не текох …»[1]), Лев Толстой в «Исповеди» или Пастернак, презрительно отозвавшийся об университетской учености в «Охранной грамоте».

Во втором случае умствование, вошедшее в обиход в греческих полисах, оцени-ва-лось в качестве подготовки христианского образа мысли, что провозглашал в « Строма-тах » (198—203) Климент Александрийский (этот взгляд не потерял значимости и для Геге-ля, сравнившего Христа с Сократом). Мудрец-христианин, как говорится в « Строматах », заключает союз с Логосом, с тем чтобы, руководствуясь им, его разумностью, утвердить свою веру в него — в инкорпорированное Слово Божие . Приобщение абсолютной потусторонности вело философию к дерзкому иррационализму, к отстаиванию положений, не укладывающихся в схемы расхожего здравомыслия. Аристотель счел бы па-ралогизмом те рассуждения о Сыне, равном и вместе с тем (в личине раба) не равном Отцу, которым бл . Августин предался в сочинении о Троице (400). Но для Августина в этом постулате нет нелепицы, ибо земной ум осведомлен только о самом себе, тогда как Дух Святой есть дар в вечности, в которой размежевание «до» и «после» теряет силу. От августиновских положений тянутся преемственные нити к голово-кружительным парадоксам бесконечности, сформулированным Николаем Кузанским в трактате об ученом незнании (1440). Если человеческое сознание не выносит противоречий, то в божественной инфинитности они погашены. Различение и неразличение здесь единородны: коль скоро у линии отсутствует завершение, разные геометрические фигуры (например, треугольник и круг) совпадают друг с другом. Точно так же, как августиновское философствование о Божественной триипоста c ности , продуктивным, отнюдь не досужим оказалось ее истолкование, развитое Абеляром («Теологический трактат», 1118—1120). Троица разносоставна для тварного взгляда на вещи, подобно трем грамматическим лицам, но в себе она нераздельна, так что Сын со-бытиен Отцу. Подчеркивая таким образом единство во множественности, Абеляр предвосхищает теорию множеств Грегора Кантора, важность которой для религиозной философии будет предметом обсуждения у Павла Флоренского.[2]