Старшина батареи ПВО — ПТО Горлопаев, превратившийся в старшину взвода, хоть такая должность и не была предусмотрена, не принял участия в разговоре. Горлопаев был занят тяжёлой работой. Перед ним лежал на снарядных ящиках кусок сравнительно чистой обёрточной бумаги, на которой следовало выписать материальные потери батареи за период степных боев. Он выводил корявые строчки, старательно припоминая все имущество батареи, и иногда, не подымая глаз, бросал вопрос:

— Тютькин! В тебя котелок сохранный? Гришин! Ты где подел запасной скат?

Из-за кустов вышел младший лейтенант Сомин. Белкин подал команду «Смирно!» Он был теперь командиром первого орудия и так же, как сам командир дивизиона, считал, что боевая обстановка не исключает подтянутости и дисциплины. Сомин, к стыду своему, не раз пренебрегал уставными требованиями. Теперь он с гордостью смотрел на Белкина: «Что ни говори — мой ученик!»

Горлопаев нехотя встал:

— Докладаю вам, товарищ командир взвода, боевые потери.

Сомин взял протянутую бумагу и начал читать, с трудом разбирая сочинение Горлопаева:

— «Шинелей рядового состава — тринадцать, поясных ремней — одиннадцать, телогрейка ватная — одна, прибор, что чистить винтовку, — восемь, скат запасной — один, портянок — шестнадцать пар, пилоток — одна». «Это — моя. Понятно! — Сомин вспомнил подсолнечное поле. — Как мало прошло с тех пор, а все мы стали другими», — подумал он.

— Постой, постой! Что ты тут написал: «ложка — одна, пушка — одна…»

Раздался дружный хохот. Старшина рявкнул на Белкина:

— А ты чего оскалился? Небось, ещё в лейтенанты не вышел!

Сказано это было, конечно, с нехитрым намёком на Сомина. Он не стал отвечать Горлопаеву. Тёмный, но в сущности неплохой человек. Были в дивизионе и другие люди, повыше Горлопаева, которых раздражало выдвижение среднего комсостава из сержантов. К числу их относился, как ни странно, командир дивизиона. В своё время Яновскому пришлось положить немало труда, чтобы доказать Арсеньеву неизбежность пополнения дивизиона из сухопутных частей. Сейчас Яновского не было, и некому было разбить неверный взгляд Арсеньева на выдвижение командных кадров. Учить? Обязательно! Не успел дивизион прийти на отдых, как немедленно начались занятия по артстрелковой подготовке, по тактике, по радиосвязи. Учились все — от командиров батарей до рядовых. Учился и сам Арсеньев. Он понимал, что горная война потребует изменения тактики, новых приёмов и навыков. Занятия начинались с утра. Комбаты и командиры взводов тренировались в привязке точек в горах, в выборе огневых позиций. Боевые машины форсировали горные реки, преодолевали крутые подъёмы. Создана была специальная школа командиров взводов, где под руководством Будакова и Сотника учились наиболее способные сержанты. Многим из них уже приходилось практически выполнять обязанности командира огневого взвода. Земсков ежедневно занимался с разведчиками, и не только со своими — дивизионными, но и с разведчиками батарей. Эти занятия регулярно посещал по собственному желанию мичман Бодров, которого в дивизионе считали лучшим разведчиком после Земскова. Для Арсеньева не было теперь ничего важнее учёбы. И, как к каждому своему делу, он относился к ней самозабвенно, не щадя ни себя, ни других. Но это вовсе не значило, что он хотел присваивать сержантам звания средних командиров.

— Не будет у них должного авторитета ни среди бойцов, ни среди командного состава! — говорил он. Будаков поддерживал командира дивизиона, а комиссар второй батареи Коржиков, временно заменявший Яновского, не умел проводить свою линию. Он просто подчинялся. Это было проще.

Когда командиры батарей выдвигали старшин и сержантов на присвоение звания младшего лейтенанта, Коржиков отвечал им:

— Комдив сказал, что незачем. Получим пополнение с Черноморского флота.

«Комдив сказал», «комдив решил», «комдив запретил» — да у тебя-то есть своё мнение?» — думал Земсков, глядя на сухонького, лысеющего человека с глазами навыкат и маленькими ручками, тонувшими в рукавах не в меру свободного кителя. — Ведь хороший человек, смелый, приветливый, культурный. Работает, как вол, день и ночь, а толку мало. Эх, комиссар Яновский, как вы нужны нам сейчас с вашей твёрдостью, с вашим тактом, с вашим знанием человеческой души!»

Земсков преклонялся перед командиром дивизиона. Он был согласен с Яновским, что Арсеньев — прирождённый военный талант, но Земсков видел и недостатки. Ведь нравится сейчас комдиву, что у него не комиссар, а тень, послушно повторяющая каждое движение. А уважает он Коржикова? Навряд ли. Ему просто безразлично мнение комиссара. Зато Будаков сейчас царит. Ловко попадая в тон Арсеньеву, он заставляет забыть о своих ошибках и в то же время сохраняет независимый, даже величественный вид.

С Будаковым у Земскова установились сугубо официальные отношения. Старший лейтенант знал, что «усатый» его не любит, но виноватым себя не чувствовал, а подлаживаться к начальству не хотел и не мог. Земсков отдавал должное достоинствам Будакова. В военном отношении у него, пожалуй, самая высокая подготовка среди всех командиров в дивизионе. Как-никак — артиллерийская академия за спиной. Штабное дело он знает безукоризненно, умеет потребовать с подчинённых, помнит в лицо каждого краснофлотца. Учёбу Будаков наладил отлично. Связь, боепитание, снабжение — тоже в порядке. Не удивительно, что Арсеньев его ценит.

Во время непрерывных степных боев Земскову просто некогда было думать о своём отношении к отдельным людям в дивизионе. Многое отступило тогда на задний план. Даже о матери Земсков вспоминал не часто, хотя не было у него на свете никого дороже. Свои тревоги об Андрее, особенно понятные после смерти старшего сына, мать прятала где-то в глубине весёлых глаз — всегда чуть усталая и готовая к любой работе. Он не помнил, чтобы она хоть минуту сидела без дела. Как хорошо было засыпать, видя в полуоткрытую дверь её голову, склонённую над тетрадками. А утром они всегда вместе выходили из дому. Он — в школу и она — в школу, потом он — на завод, она — в школу, потом он — в артучилище, а она — в свою неизменную школу. В первые дни блокады она уехала, увезла детей в Куйбышев и оттуда ещё куда-то. Земсков отталкивал от себя мысль о матери. В дивизион не приходило ни одного письма, а гадать и терзаться сомнениями было не в его характере. Чем больше залпов даст дивизион, тем лучше для неё — во всех случаях. Значит, только кабина полуторки с пулемётом и карта на коленях. О Зое он тоже старался не думать. Была — и нет. Осталась горькая обида на дне души. Он бы не обрадовался внезапному письму от неё. Разве можно вернуть пулю, вылетевшую из винтовки? Можно подобрать её, остывшую на излёте, или выковырять сплющенную из ствола дерева. Зоя послала ему пулю — вольно или невольно — в самое тяжёлое для него время. Вот и все.

Здесь, в Каштановой роще, подводился счёт не только уничтоженным немецким танкам. Каждый подводил свой личный счёт. Война вступала в новую полосу. Сейчас была только передышка. Это сознавали далеко не все, но каждый человек сознательно или бессознательно подсчитывал духовные ценности, растерянные или приобретённые за первый год войны. Самой главной ценностью для Земскова была уверенность в своей силе, выносливости, уменье. Эта уверенность укрепляла, окрыляла его, помогала сообщать другим ту бодрость духа и веру в победу, которая всегда сопутствовала разведчикам дивизиона в самых трудных обстоятельствах. Земсков не любил красивых слов о долге солдата и о матери-родине. Но он знал, что если останется жив, то ему не стыдно будет взглянуть в глаза собственной матери — простой ленинградской учительнице, которая, рано потеряв мужа, сумела подготовить сына к большой и трудной жизни, не предполагая, что она готовит солдата. Не стыдно будет Земскову пройтись по Невскому и по улице Росси, не стыдно будет подумать, глядя на будущую молодёжь: «Вы — вольные русские люди, вы ходите на лекции и купаетесь в море, вы пьёте вечером чай в кругу своей семьи. Вы не вздрагиваете от внезапного воя мины, вы любите без страха разлуки — этим вы обязаны нам — солдатам и матросам Отечественной войны».