В числе приобретённых Земсковым за этот год ценностей были друзья. Без малого триста друзей. Земскова любили в дивизионе. Он это знал. Земсков тоже любил дивизион. Было бы ужасно сейчас попасть в другую часть, потому что дивизион — это дом. Сколько раз в тяжёлой разведке, среди степных дорог он думал: «Обойдём этот хутор, где засели немцы, или — проскочим поле, по которому бьёт артиллерия, и будем дома». Нет старого дома со знакомыми часами, с милым потемневшим столом, с лёгкими шагами матери за спиной. Тот дом разметала немецкая фугаска. Теперь у Земскова был новый дом — неистребимый очаг под бело-голубым флагом, а в редкие минуты отдыха крыло шинели под кустом. И в этом доме, среди трехсот друзей, было у Земскова несколько самых близких. Он никогда, даже мысленно не назвал бы комиссара своим другом, но понятие о доме-дивизионе было так же неразрывно связано с Яновским, как понятие о старом доме — с матерью. Земсков улыбнулся бы — приди ему на ум такое сравнение. Яновский — коренастый, быстроглазый, поспевающий всюду, где трудно, немногословный, но знающий такие слова, что запоминаются на годы, то весёлый, то гневно сосредоточенный, был, конечно, самым нужным человеком для Земскова. И все-таки образцом для него был Арсеньев, а не Яновский, может быть, потому, что военные качества комдива проявлялись так ярко, что каждый, в меру своих способностей, стремился подражать ему. Вздумай Арсеньев повести дивизион с Кавказа прямо на Берлин, за ним пошли бы без колебаний. Большинство матросов и командиров, в том числе и Земсков, не задумываясь отдали бы свою жизнь для спасения жизни комдива, но Земсков не мог бы сказать, что он любит Арсеньева. Это понятие здесь было неуместно. Холодный, деспотичный, вспыльчивый, скупой на тёплое слово, которое так дорого на войне, Арсеньев не внушал любви и не стремился к этому. Доверие к нему было безграничным.

Если Арсеньев и Яновский во многом способствовали формированию Земскова как командира, то для Сомина сам Земсков с первых дней совместной службы был примером и недосягаемым образцом. Отношение этого юноши проявлялось так непосредственно, что Земсков не мог не заметить его. Несмотря на разницу в званиях, когда Сомин носил ещё сержантские треугольнички, для Земскова он был наиболее близким другом. Одному Сомину во всем дивизионе Земсков рассказал о Зое. Зоркий и наблюдательный начальник разведки, как это ни странно, очень долго не замечал отношения к себе со стороны другого человека, для которого он был дороже всех на свете. Только здесь, в Каштановой роще, когда исчезла необходимость беспрерывно действовать, принимать решения, выполнять приказания и приказывать самому, мысли обрели некоторую свободу. Властное «сегодня», плотно заполнявшее все сознание, несколько потеснилось, освобождая место для «вчера» и «завтра». И Земсков впервые подумал о Людмиле, связывая представление о ней с самим собой.

Это случилось вечером. Перед тем как лечь спать, старший лейтенант пошёл взглянуть на своих разведчиков. Он подозревал, что неугомонный Косотруб отправился «на разведку» в медсанбат, расположенный за высоткой, в нескольких километрах от дивизиона. Разведчики жили в небольших шалашах по три человека. Земсков подошёл к крайнему шалашу под развесистым дубом, взялся за край плащ-палатки, которой был завешен вход и… отдёрнул руку.

…Станица Крепкинская за Доном. Это было три месяца назад, а кажется, по крайней мере, три года. Так же ярко светила луна, и такой же был шалаш, может быть, чуть поменьше. Он поднял плащ-палатку и увидел самого беспокойного из своих подчинённых — Людмилу Шубину. В те дни мысль о ней как о женщине не приходила ему в голову, и потому так неожиданно было вдруг увидеть её вытянувшуюся на шинели в ярком свете луны. Потом несколько дней подряд он не мог отделаться от чувства неловкости. Было и другое мимолётное чувство, но он отмахнулся от него, как от чего-то нелепого и недостойного. А вскоре Людмила ушла из батареи, и в те же дни дивизион вызвали под Ростов.

Земсков улыбнулся этому воспоминанию, снова взялся за край плащ-палатки и теперь уже поднял её. Валерки, конечно, не было на месте. Не было и гитары. Журавлёв спал, уткнувшись носом в шинель, а Иргаш мгновенно проснулся, как только на него упал свет, и схватился за автомат.

— Спи! — сказал Земсков. — Все в порядке.

Он пошёл вдоль расположения дивизиона, миновал первую батарею. Вахтенный по батарее Шацкий окликнул его:

— Что, не спится, старшой?

Земсков ответил: «Счастливой вахты!» — и зашагал дальше. Он вспоминал все свои встречи с Людмилой. В бою под Ростовом она перевязала его. Под Егорлыком ей обязательно хотелось поехать с разведчиками за снарядами. Ярче всего было ближайшее воспоминание — Майкоп и путь через лес. И опять, как тогда, он подумал о ней: «Надёжная душа».

Теперь она уже была не чужая. Опасности, перенесённые вместе, связывают за сутки крепче, чем целые месяцы безмятежной жизни. Он вдруг остановился: «Какой же я болван! Ведь она любит меня! Как я не понял этого, хотя бы там — на чердаке в Майкопе — и даже ещё раньше? — но тут же он вспомнил: А Рощин! А странные хождения к Будакову? Но какое мне до этого дело? То было так — от глупости, от молодости. Здесь — иное. Даже я, со своей ненаблюдательностью, заметил, насколько она переменилась за последнее время».

Ему вдруг стало ясно, что необходимо как можно скорее повидать Людмилу. Чувства и желания, скованные напряжением прошедших боев, внезапно рванулись наружу: «Может быть, попросить у Арсеньева отпуск на двое суток? И Яновского повидаю. До Сочи можно доехать часов за десять. От Туапсе — асфальтовая магистраль».

По лесу шла машина. Земсков прислушался: «Быстро идёт. Вот переехала через мостик. Это к нам».

Из-за деревьев выскочил «виллис».

— Рощин!

— Он самый! Ты чего здесь расхаживаешь? А, понимаю! Поджидаешь какую-нибудь деваху из медсанбата. Я проезжал мимо. Там у них веселье, гитара играет, даром, что скоро двенадцать.

— Какой там медсанбат! Просто гуляю.

— Ну, давай вместе гулять. Я, понимаешь, должен был приехать к вам ещё засветло, но какой-то чудак разворотил тягачом мостик через Пшиш. Вот прокопался! — Он вышел из машины и приказал шофёру: — Езжай в дивизион, прямо на камбуз. Растолкай там кока, скажи — Рощин и Земсков придут ужинать, а горючее у нас найдётся.

Они медленно пошли по направлению к дивизиону. Рощин был набит новостями. Во-первых, завтра генерал приедет вручать награды. Он специально послал Рощина предупредить об этом Арсеньева. Во-вторых, — самое главное, — прибыло решение ставки о формировании полка РС на базе дивизиона. Арсеньев назначен командиром полка. Будет свой политотдел. И начальник политотдела уже назначен — некий Дьяков, был комиссаром мотострелковой бригады.

— А как же Яновский? — с тревогой спросил Земсков.

— Конечно, лучше бы его, но он пролежит в тыловом госпитале в Сочи, по меньшей мере, два месяца, и вопрос, вернётся ли на фронт. Ранение его очень серьёзное.

— Ты видел его?

— Не видел, хоть был там неделю назад. Мне Людка говорила. Ну, и даёт она там дрозда! Представляешь, приезжаю я в мастерские опергруппы, и первое, что вижу в Сочах, — движется морской комендант, полковник береговой обороны Бахрушин — дуб, каких мало. И кто бы ты думал с ним? Людмила. Новенькая формочка на ней, косу обстригла к нечистой матери, но так даже лучше. А на другой день встречаю её с каким-то пограничником в зеленой фуражке. Лазят, понимаешь, по самому берегу, где минировано.

Рощин болтал без умолку, не замечая, какое впечатление производят его слова на Земскова.

— Людка, конечно, девка первый сорт. Но ты слушай меня, Андрюшка! В Лазаревское к главному хирургу нашей армии прилетела дочка, так это я тебе скажу — экстра. Натуральная блондиночка, фигурка точёная, в общем — и воспитание и образование! — Он сделал выразительный жест обеими руками. — Только тут руки не погреешь. Это тебе — не Людмила. Поверишь, потянул я пустой номер!

Они дошли до камбуза. Сонный Гуляев разогревал свиную тушонку на низеньком очаге, сложенном из нескольких камней. Он довольно неприветливо поздоровался с Рощиным и забормотал себе под нос: