Кого только из писателей, художников, актеров не видели и не слышали эти низкие, пестро раскрашенные стены. Здесь чествовали «короля французских поэтов» Поля Фора и главаря итальянских футуристов Маринетти, Макса Линдера и Эмиля Верхарна. Здесь показывали себя первейшие петербургские красавицы и самые изысканные франты.

Наши девы, наши дамы —
Что за прелесть глаз и губ!
Цех поэтов – всё «Адамы»,
Всяк приятен и не груб.
Не боясь собачьей ямы,
Наши шумы, наши гамы
Посещает, посещает, посещает Сологуб, —

дребезжащим голоском напевал «собачий гимн» собственного сочинения Михаил Кузмин.

И, конечно, в подвал валом валила жадная до зрелищ и тем более до нравов богемы состоятельная публика. Этих посетителей здесь презрительно именовали «фармацевтами», но обойтись без них не могли, – иначе «Собака» прогорела бы. В особых случаях Пронин заламывал с «фармацевтов» неслыханные цены – по четвертному билету с персоны, – и те платили безропотно.

Блок не был в «Бродячей собаке» ни разу, как ни завлекали его, и других «горячо убеждал не ходить и не поощрять».

Правда, один раз он чуть было не принял участия в делах подвала, но этот случай лучше всего иллюстрирует его отношение к тамошним эстетам и снобам. «Люба просит написать ей монолог для произнесения на Судейкинском вечере в „Бродячей собаке“ (игорный дом в Париже сто лет назад). Я задумал написать монолог женщины (безумной?), вспоминающей революцию. Она стыдит собравшихся».

Как жаль, что монолог не был написан! Но, может быть, заправилы «Собаки» и не захотели бы его услышать.

Значительным событием в жизни Блока было возникновение в октябре 1912 года нового издательства «Сирин», основанного М.И.Терещенкой и его сестрами. Блок вместе с Ремизовым принимал в делах «Сирина» самое близкое и постоянное участие, – Терещенки внимательно прислушивались к их советам,

Чуть ли не ежевечерне приходил Блок на Пушкинскую, 10, где в обитых красным сукном комнатах, с широкими оттоманками и глубокими креслами, засиживался до поздней ночи за долгими и доверительными беседами.

Ему казалось, что «Сирин» поможет оздоровлению литературной атмосферы. Задача издательства, писал он Андрею Белому, служить русской литературе и дать писателям возможность «работать спокойно».

В сложившейся литературной обстановке, ознаменованной активным напором «наглеющего акмеизма» (слова Блока) и футуристических скандалов, «Сирин» ориентировался на «классику» символизма, выпускал собрания сочинений Брюсова, Сологуба, Ремизова и альманахи, в которых увидели свет «Роза и Крест» и (по инициативе Блока) «Петербург» Андрея Белого. Предполагалось издать и сочинения Блока, но этому помешала война (в 1915 году «Сирин» прекратил свое недолгое существование).

Но самым важным и беспокоящим оставалась «Роза и Крест», вернее – ее судьба.

В начале апреля 1913 года драма была прочитана публично в «Обществе поэтов», учрежденном акмеистом Н.В.Недоброво. Чтение состоялось в актовом зале Шестой гимназии, на Фонтанке. Собралось до сотни слушателей. Александра Андреевна в письме к приятельнице охарактеризовала обстановку чтения в таких словах: лакированные ботинки, белые гвоздики, раскрашенные лица, наряды, улыбки – в общем «страшные личины светского разврата».

Драма снискала успех, но Блока он не обольстил. «Вчера я читал „Розу и Крест“ среди врагов, светских людей, холодных нововременцев. Внутренне очень боролся и, кажется, победил… Чувствую возбуждение от борьбы и думаю, что был вчера живым среди мертвых».

Он возлагал на «Розу и Крест» большие надежды и связывал их, как это было и с «Песней Судьбы», только с Художественным театром. В апреле 1913-го театр гастролировал в Петербурге, и Блок попросил Станиславского послушать пьесу. «Это очень важно для меня и внутренне (а может быть, и внешне) решит все: я способен верить только ему лично (в театре), остальное меня просто бесит – и твой Мейерхольд в том числе», – писал он Любови Дмитриевне.

В эти дни ему передали, что некий молодой режиссер по фамилии Вахтангов очень хотел бы поставить «Розу и Крест». Блок решительно уклонился: «Пока не поговорю с Станиславским, ничего не предпринимаю… Если захочет, ставил бы и играл бы сам – Бертрана. Если коснется пьесы его гений, буду спокоен за все остальное.».

Двадцать седьмое апреля. «Важный день» – записано в дневнике. Пришел громадный, громогласный, седоголовый и черноусый, необыкновенно элегантный Станиславский. Они девять часов говорили без перерыва. Блок прочитал и прокомментировал пьесу, потом московский гость подробно рассказывал про свою «систему», потом оба они еще подробнее обсуждали, как нужно ставить «Розу и Крест», «обедали кое-как и чай пили».

И тут для Блока неожиданно, но со всей очевидностью выяснилось, что художник, которого он считал гениальным и на понимание и поддержку которого так крепко надеялся, не услышал того настоящего, что ему, Блоку, удалось сказать и что было сказано столь тонко, что оказалось «не театральным». Смысл замечаний Станиславского, как понял и передал их Блок, сводился к тому, что природа театра требует уплотнения ткани пьесы, «огрубления», доказательств, разъяснений, подчеркиваний. У Блока все происходит, как может происходить только в поэзии, Станиславскому хотелось, чтобы все было «как в жизни».

Блокжене: «Он прекрасен, как всегда, конечно. Но вышло так, оттого ли, что он очень состарился, оттого ли, что полон другим (Мольером), оттого ли, что в нем нет моего и мое ему не нужно, – только он ничего не понял в моей пьесе, совсем не воспринял ее, ничего не почувствовал… Станиславский не «повредил» мне, моя пьеса мне нравится, кроме того, я еще раз из разговора с Станиславским убедился, что она – правдива. А все-таки горько».

Встреча со Станиславским происходила уже в том «доме сером и высоком у морских ворот Невы», который стал последним земным приютом Блока.

В июле 1912-го он нашел себе жилье по вкусу – почти на краю города, в самом конце Офицерской улицы.

Квартира была расположена в верхнем этаже. Внизу узкая и тихая Пряжка, обсаженная молодыми тополями, описывала плавную дугу. Из окон открывался широкий простор, ничем не загроможденное и не перегороженное пространство. В отдалении дымили фабрики, вставали эллинги и подъемные краны Балтийского завода, за ними – церковь на Гутуевском острове, еще дальше – леса на Балтийской дороге. Моря, правда, не было видно, но дыхание его доносилось, и в ясную погоду на горизонте проплывали корабельные мачты. По ночам небо бороздили лучи прожекторов.

Блоку нравился этот непарадный район Северной Пальмиры, пушкинская и гоголевская Коломна, близлежащие затрапезные улицы – Мясная, Псковская, Витебская, Упраздненный переулок, на которых еще попадались дряхлые деревянные домишки с чахлыми палисадниками; Франко-русский завод; знаменитый на весь околоток буйный кабак; смахивающая на замковую башню каланча Коломенской пожарной части… Через Старо-Калинкин мост, по Фонтанке, недалеко было до взморья на пустынном Лоцманском острове. Здесь было совсем хорошо: домики рыбаков, сушатся сети, остро пахнет смолой и солью, рыбой и морем.

Все эти места были исхожены и изучены…

«Моя квартира смотрит на Запад, из нее многое видно», – говаривал Блок. Как-то он подвел к окну одного своего гостя. «Вы видите эти трубы? Видите, как они молчаливы? Они молчат еще, но скоро заговорят… Их голос будет грозен. Нам всем надо много думать об этом».

Люди, бывавшие у Блока на Пряжке, запомнили его просторную темно-зеленую комнату, книги – в шкафах, на полках, на столах и стульях, очень много книг, низкий зеленый абажур над письменным столом, глубокую тишину.

«Тихо в комнате просторной, а за окнами – мороз и малиновое солнце над лохматым сизым дымом… Как хозяин молчаливый ясно смотрит на меня!» (Анна Ахматова).