Случалось, они долго кружили по заснеженному городу – по Моховой, по Фонтанке, вокруг соборов, на Сенной, – тут она показала ему трактир, где Свидригайлов встретился с Раскольниковым. Герои Достоевского уже не попадались на каждом углу, но тени их скользили вдоль стен, таились в подворотнях…

«Тусклых улиц очерк сонный…», «фонарей убегающий ряд…»

Он рассказывал о Владимире Соловьеве, о Мировой Душе и Софье Петровне Хитрово, читал на память стихи (в ответ – всегда капризное: «Кто сказал? Чьи?»).

Как-то, переходя Введенский мостик у Обуховской больницы (сейчас этого мостика уже нет), он спросил, что думает она об его стихах. Она ответила, что он поэт не меньше Фета. «Это было для нас громадно: Фет был через каждые два слова. Мы были взволнованы оба, когда я это сказала».

Прибавились встречи у Боткиных. Михаил Петрович Боткин – посредственный художник и страстный коллекционер, приятель Менделеева, был богат, как и все Боткины, разделившие несметный капитал знаменитой чаеторговой фирмы. Он жил с большой семьей в великолепном особняке на Николаевской набережной Васильевского острова. Это был не дом, а музей: в нем размещалась бесценная боткинская коллекция произведений итальянского искусства эпохи Возрождения. За громадным зеркальным окном нарядной гостиной лежал как на ладони весь царственный Петербург – Исаакий, Адмиралтейство, дворцы, мосты…

Мадам Боткина давала балы и устраивала литературные чтения (читались, например, «Философические письма» Чаадаева, еще не опубликованные). Люба Менделеева с детства дружила с одной из трех девиц Боткиных, бывала у них на балах, где блистала светская молодежь, появлялись художники, музыканты. Зная, что Люба дружит с Блоком («друзья детства»), хозяйка через нее пригласила его на очередной бал, от которого он уклонился. А на чтениях бывал.

По этому поводу они и обменялись первыми письмами – 29 ноября 1901 года: «M-me Боткина опять поручила мне, Александр Александрович, передать Вам ее приглашение… Надеюсь, на этот раз исполню ее поручение лучше, чем в прошлый»; «Многоуважаемая Любовь Дмитриевна. Благодарю Вас очень за Ваше сообщение, непременно буду сегодня у Боткиных, если только не спутаю адреса. Глубоко преданный…»

Вот каков был стиль первых писем! Корректный обмен любезностями между благовоспитанными курсисткой и студентом.

«От Боткиных провожал меня домой на извозчике Блок. Это было не совсем строго корректно, но курсистке все же было можно. Помню, какими крохами я тешила свои женские претензии. Был страшный мороз. Мы ехали на санях. Я была в теплой меховой ротонде. Блок, как полагалось, придерживал меня правой рукой за талию. Я знала, что студенческие шинели холодные, и попросту попросила его взять и спрятать руку. „Я боюсь, что она замерзнет“. – „Она психологически не замерзнет“. Этот ответ, более „земной“, так был отраден, что врезался навсегда в память».

3

Из неотосланного письма Блока к Л.Д.М. видно, как безоглядно он влюбился, а из ее рассказа с очевидностью следует, что в их затянувшихся отношениях она готова была откликнуться на его инициативу. И все же она решила порвать с Блоком – именно потому, что он медлил с объяснением, которого она ждала.

Она написала письмо и носила его с собой, чтобы передать при первой же встрече. Но – не отважилась, ибо это было бы тоже похоже на проявление инициативы. Когда же он подстерег ее на Невском, возле Казанского собора (это было 29 января), она встретила его отчужденно и небрежно сказала, что ей неудобно, если их увидят вместе. «Ледяным тоном: „Прощайте!“» – и ушла.

А письмо (весьма замечательное) сохранилось. В нем были такие слова: «Я не могу больше оставаться с Вами в тех же дружеских отношениях. До сих пор я была в них совершенно искренна, даю Вам слово. Теперь, чтобы их поддерживать, я должна была бы начать притворяться. Мне вдруг, совершенно неожидано и безо всякого повода ни с Вашей, ни с моей стороны, стало ясно – до чего мы чужды друг другу, до чего Вы меня не понимаете. Ведь Вы смотрите на меня, как на какую-то отвлеченную идею; Вы навоображали про меня всяких хороших вещей и за этой фантастической фикцией, которая жила только в Вашем воображении, Вы меня, живого человека с живой душой, и не заметили, проглядели… Вы, кажется, даже любили – свою фантазию, свой философский идеал, а я все ждала, когда же Вы увидите меня, когда поймете, чего мне нужно, чем я готова отвечать Вам от всей души… Но Вы продолжали фантазировать и философствовать… Ведь я даже намекала Вам: „Надо осуществлять“… Вы отвечали фразой, которая отлично характеризует Ваше отношение ко мне: „Мысль изреченная есть ложь“… Я живой человек и хочу им быть, хотя бы со всеми недостатками; когда же на меня смотрят, как на какую-то отвлеченность, хотя бы и идеальнейшую, мне это невыносимо, оскорбительно, чуждо. Да, я вижу теперь, насколько мы с Вами чужды друг другу, вижу, что я Вам никогда не прощу то, что Вы со мной делали все это время, – ведь Вы от жизни тянули меня на какие-то высоты, где мне холодно, страшно и… скучно».

Такое письмо и должна была написать дочь Менделеева. Любовь Дмитриевна была человеком душевно здоровым, трезвым и уравновешенным. Она навсегда осталась чужда, более того – враждебна всякой невнятице. По всему складу характера она была прямой противоположностью мятущемуся Блоку.

Есть у него стихотворение «Сон» – с богатым автобиографическим подтекстом. В черновом наброске оно начинается строкой: «Мать, и жена, и я – мы в склепе…» Здесь проступают как бы две человеческие, душевные полярности: сын и мать полны мятежной тревоги и жаждут «воскрешения»; а рядом с ними —

Под аркою того же свода
Лежит спокойная жена;
Но ей не дорога свобода:
Не хочет воскресать она…

«Ты еще спишь, ты еще не проснулась…» – такими словами впоследствии Блок будет часто упрекать Любовь Дмитриевну, стараясь вдохнуть в нее владевший им дух тревоги и свободы.

На заре их отношений она как могла сопротивлялась, когда Блок пытался привить ей свои «несказанные» ощущения. Безудержные его завихрения неизменно вызывали у нее протест: «Пожалуйста, без мистики!»

Получалось крайне досадное для Блока и довольно смешное противоречие: та, кого поэт сделал героиней своей религии и мифологии, отказывалась от предназначенной ей роли. Но Блок настойчиво и терпеливо разъяснял – в разговорах и в письмах, – в чем состоит существо его мировоззрения.

Признавая «сложность» и «вычурность» своих «рассудочных комбинаций», он уверял, что не в них суть дела, что они – лишь внешняя форма (неудачная, косноязычная) подлинных и безусловных переживаний. И что вообще мистика в его понимании не есть способ ухода от жизни, но, напротив, источник жизненной силы, позволяющий воспринимать и переживать сущее – глубже, ярче, активнее. И нужно сказать, что он отчасти преуспел в своих стараниях, сумел в известной мере переубедить свою Прекрасную Даму и приобщить ее (на некоторое время) к своей вере.

Письма Люба не передала – и разрыва не произошло. «Знакомство» продолжалось – Блок по прежнему бывал на Забалканском, где все протекало в условно-светских рамках, но трещина в отношениях образовалась – и прогулки вдвоем по Петербургу до поры до времени прекратились. И объяснения никакого не воспоследовало.

Потом Блок отдал Л.Д.М. три наброска письма, которое он собирался вручить ей после обескуражившей его встречи на Невском. Однако он тоже не решился на это, оттягивая объяснение и страшась его. Наброски (написаны в промежуток времени между 29 января и 7 февраля) – сумасбродные, выдержаны в том взвинченном стиле, который так коробил Любу.

«Я должен (мистически и по велению своего Ангела) просить Вас выслушать мое письменное покаяние за то, что я посягнул – или преждевременно, или прямо вне времени – на божество некоторого своего Сверхбытия; а потому и понес заслуженную кару в простой жизни, простейшим разрешением которой будет смерть по одному Вашему слову или движению… Моя жизнь, т. е. способность жить, немыслима без Исходящего от Вас ко мне некоторого непознанного, а только еще смутно ощущаемого мной Духа».