Он учился смотреть – чтобы увидеть. «Знаешь ли, в хорошее, глубокое лето мне удавалось иногда найти в себе хорошую простоту и научиться не щадить красок спокойных и равномерных, – писал он Белому. – Здесь никто не щадит красок. Деревья и кусты, небо, земля, глина, серые стены изб и оранжевые клювы гусей». И сам он жадно хотел овладеть всей палитрой красок, которые так обогащают чувство связи с родиной, с ее природой.

Однако сосредоточиться, собраться, уйти в хорошую простоту ему мешало мучительное ощущение чего-то недосказанного, недоговоренного, фальшивого. «Аргонавты» насильно венчали его на царство, которым он не владел, и его не отпускало сознание, что от него чего-то ждут и что он обязан как-то ответить на ожидания, а ответить нечем.

Тут к месту рассказать одну маленькую, но забавную историю.

В Шахматове пожаловала странная старушка – Анна Николаевна Шмидт. В миру она была скромной репортершей «Нижегородского листка», – ее хорошо знал и прекрасно зарисовал в своих воспоминаниях Горький. Нищая, хлопотливо выбивавшая копеечный гонорар и вечно погруженная в чужие заботы, среди нижегородских обывателей она слыла человеком не от мира сего, блаженной, просто полоумной. Вокруг нее образовался религиозный кружок, в который входили извозчики, мастеровые, какой-то совестливый тюремный надзиратель, пожарник. Церковные власти смотрели на кружок косо, как на рассадник сектантства и еретичества.

Но мало кто знал, что Анна Николаевна не только написала обширное сочинение о «Третьем Завете» (напечатанное много позже), но и считала себя не кем иным, как земным воплощением самой Софии Премудрости, и в этом качестве переписывалась с Владимиром Соловьевым, видя в нем самом перевоплощенного Христа. Судя по письмам Соловьева, он относился к своей пылкой почитательнице опасливо и уговаривал ее не очень верить в «объективное значение известных видений и внушений».

Так вот эта одержимая старушка, прочитав весной 1903 года стихи Блока, разволновалась до крайности: она решила, что стихи относятся к ней, и потребовала личной встречи с поэтом. Блок не откликнулся, а Сергей Соловьев разъяснил Анне Николаевне, что стихи о Прекрасной Даме «обращены не к ней». Тем не менее год спустя нижегородская София Премудрость без обиняков известила Блока, что прибудет к нему для «большого разговора».

Блок растерялся, но уклониться от встречи не сумел. Длинный разговор состоялся в Шахматове в присутствии Любови Дмитриевны. С ее слов известно, что Блок отмалчивался, а Анна Николаевна, нужно думать, догадалась, что уверовать в ее воплощение он не собирается.

Немного погодя Блок придумал шуточное заглавие статьи, будто бы написанной Анной Николаевной для «Нового пути»: «Несколько слов о моей канонизации». Больше они не встречались, – вскоре, меньше чем через год, старушка умерла.

Эпизод сам по себе случайный и пустяковый. Однако каково же было посягательство совершенно сторонних людей на душу и волю Блока. Что же говорить о людях близких…

Отношения с ними неудержимо осложнялись. Сергей Соловьев заметил, что весной 1904 года «собственно и кончаются светлые воспоминания» о его дружбе с Блоком: «Письма его становились холоднее». Переписка с Андреем Белым продолжалась столь же интенсивно, так же была полна взаимных заверений в бесконечной любви и нерушимой дружбе, но и в ней все больше давало о себе знать то, что Блок назвал «различием темпераментов».

Пока Блок молчал, думал, копал канаву и строил забор, Белый кружился белкой в колесе суеты и суесловия. В его нервных, неумеренно восторженных письмах, уснащенных фразистой лирикой неважного стиля, нет-нет да и пробивалась нота недоумения и раздражения по поводу новых стихов Блока: «Чувствую я, что Ты находишься на каком-то „междудорожьи“ и молю господа о ниспослании Тебе сил…» В таких стихах, как «Обман» с его фантасмагорическими персонажами и образами («пьяный красный карлик не дает проходу…», «плывут собачьи уши, борода и красный фрак…»), он подметил «страшную опасность»: «Лик безумия сходит в мир…»

То же самое мерещилось и Блоку. Но из переписки побратавшихся поэтов ясно видно, что, говоря об одном, думали они о разном. Для Белого «лик безумия» был знаком приближения апокалипсического Зверя, затмения «зорь», крушения надежд, а Блок и от него ждал совсем другого: «Он разрешит грозу и освежит…»

«Аргонавты» все еще не отдавали себе ясного отчета – куда поворачивает поэт, рукоположенный ими в герольды грядущего духовного возрождения. Ах, если бы они знали, в чем признавался он новому задушевному другу!

Александр БлокЕвгению Иванову (15 июня 1904 года): «Отрицаясь, я чувствую себя здоровым и бодрым, скинувшим с себя тяжелый груз, отдалившим расплату. Именно так говорил, например, с Анной Николаевной Шмидт, которая, допускаю, все, о чем говорит, – знает. Но я не хочу знать этого… Я в этом месяце силился одолеть „Оправдание добра“ Вл.Соловьева и не нашел там ничего, кроме некоторых остроумных формул средней глубины и непостижимой скуки. Хочется все делать напротив, назло. Есть Вл.Соловьев и его стихи – единственное в своем роде откровение, а есть «Собр. сочин. В.С.Соловьева» – скука и проза».

И это было не случайной обмолвкой, не следствием минутного раздражения, но выношенным убеждением. В стихах Соловьева Блок видел и «сочность», и «жизненную силу», а в его теориях – одни мертвые догматы, за которыми сквозило уже нечто совершенно чужое, враждебное, неприемлемое – «рясы, грязные и заплеванные, поповские сапоги и водка».

Через три дня было написано стихотворение, в котором Блок грустно и благодарно простился с «Возлюбленной Тенью»:

Вот он – ряд гробовых ступеней,
И меж нас – никого. Мы вдвоем.
Спи ты, нежная спутница дней, —
Залитых небывалым лучом…

Сказано ясно: «меж нас – никого», «мы вдвоем». Будущее было еще за семью печатями: «Мы – окрай неизвестных дорог».

4

И тут как раз, в первых числах июля, три «аргонавта» съехались в Шахматове. Сперва прибыл Андрей Белый, захвативший с собой Алексея Петровича Петровского – химика и богослова, человека рассеянного и чудаковатого. Вскоре к ним присоединился Сергей Соловьев.

Стояли ясные, жаркие дни – разгар подмосковного лета. Белый с Петровским тряслись на бричке по разъезженным колеям – через лес, болота, овраги, мимо серых деревень, – узнавали пейзаж блоковских стихов, въехали на широкий, заросший травой усадебный двор.

Их встретили две растерянные дамы – Александра Андреевна и Мария Андреевна. Мать Блока – нервная, порывистая, тоненькая, моложавая – напомнила Белому затрепетавшую птичку. Он засмущался, пустился в витиеватые объяснения (Петровский приехал неприглашенным). Сидели в гостиной, вели натянутую беседу. Белый подметил обстановку и уклад шахматовского быта – «уют естественно скромной и утонченной культуры – простота, чистота и достоинство». Явились «правоведы» – чопорные братья Кублицкие, их мать, Софья Андреевна, с повадками светской дамы.

Спустились в сад, весь в цвету, вышли в поле – и тут увидели Блоков, возвращавшихся с прогулки. Она – рослая, розовощекая, уже не тонная петербуржанка, а молодая «ядреная баба», кровь с молоком, в сарафане и в платочке по самые брови. Он – широкоплечий, с погрубевшим, обветренным лицом, без шапки, в просторной белой рубахе, расшитой по подолу темно-красными лебедями, и в смазных сапогах.

Здесь, в деревне, Белого еще более поразило несоответствие облика Блока с тем серафическим образом, что создало его воображение. Не «Фет», поющий о соловьях и розах, но хозяйственный «Шеншин», здоровяк с фламандским вкусом к жизни – таким предстал ему герольд Вечной Женственности среди шахматовских полей.

В воспоминаниях Белого (в ранней их редакции) его первый визит в Шахматово изображен в отсветах соловьевских «зорь» – как «дни настоящей мистерии». На самом же деле, как вынужден был потом признать сам Белый, тема «зорь» уже сходила на нет, стала только «жаргоном», только «метафорой».