«СЕГОДНЯ Я – ГЕНИЙ…»

1

Он начал писать «Двенадцать» 8 января – и писал весь день.

Это был день тяжелых эксцессов и зловещих слухов: уголовники-анархисты, затесавшиеся в среду балтийских матросов, убили в больнице кадетских лидеров Шингарева и Кокошкина; говорили об убийстве Родзянки, Чернова, Терещенки…

В записной книжке Блока под этим числом – помета: «Внутри дрожит».

На следующий день, 9 января, он дописал статью «Интеллигенция и Революция».

К этому же дню относится первое стороннее упоминание о «Двенадцати» – в дневнике А.М.Ремизова: «Долго разговаривал с Блоком по телефону: он слышит „музыку“ во всей этой метели, пробует писать и написал что-то».

В дальнейшем наступил перерыв. Блок перечитывает Евангелие, ренановскую «Жизнь Иисуса», «Фауста», бродит по городу, наблюдает. Пятнадцатого января записано: «Мои „Двенадцать“ не двигаются».

Накануне корреспондент газеты «Эхо» взял у Блока интервью для анкеты «Как выйти из тупика? Возможно ли примирение интеллигенции с большевиками?» Блок ответил – твердо, безоговорочно: «Может ли интеллигенция работать с большевиками? Может и обязана». Это появилось в газете 18 января. (В таком же духе высказались еще два участника анкеты – известный психиатр В.М.Бехтерев и адвокат М.Г.Казаринов.)

На следующий день, 19 января, в газете «Знамя труда» была напечатана статья «Интеллигенция и Революция».

В буржуазно-интеллигентском кругу она произвела впечатление разорвавшейся бомбы. Блок записал (22 января): «Звонил Есенин, рассказывал о вчерашнем „утре России“ в Тенишевском зале. Гизетти и толпа кричали по адресу его, А.Белого и моему: „Изменники“. Не подают руки. Кадеты и Мережковские злятся на меня страшно. Статья „искренняя“, но „нельзя простить“». (Гизетти – литератор правоэсеровской ориентации.) К этому Блок приписал красным карандашом, крупно: «Господа, вы никогда не знали России и никогда ее не любили! Правда глаза колет».

Мережковские деятельно принялись налаживать бойкот автору «Интеллигенции и Революции». Федор Сологуб сокрушался: А.А.Блок, которого «мы любили», печатает фельетон против попов в тот день, когда громят Александро-Невскую лавру. (В лавре произошли беспорядки при попытке передать часть ее помещений инвалидам. Гораздо существенней и интересней другое: 20 января на поместном соборе русской православной церкви было оглашено послание новоизбранного патриарха Тихона, в котором он предал анафеме Советскую власть и призвал верующих не вступать ни в какие сношения с «извергами рода человеческого».)

Бешеная и злобная ругань нисколько не напугала Блока. Напротив, она еще более воодушевила его: «Думы, думы – и планы, – столько, что мешает приняться за что-либо прочно. А свое бы писать…»

Наконец наступили те два дня – 27 и 28 января, когда родилась поэма «Двенадцать».

Поставив точку, Блок 29 января сделал волнующую запись: «Страшный шум, возрастающий во мне и вокруг… Сегодня ягений».

Блок давно уже высказал убеждения, что «гений прежде всего – народен». Сейчас он почувствовал, что написал нечто от лица народа, во имя народа и для народа. В сознании единства, нераздельности искусства и действительности, поэзии и жизни, поэта и народа – он повторил вслед за Вагнером: «Искусство есть радость быть собой, жить и принадлежать обществу».

Мы знаем, что Блок всегда, с далеких юношеских лет, прислушивался к шуму, которого другие не различали. «Но ясно чует слух поэта далекий гул в своем пути…» – это было написано в 1901 году. И через десять лет – о том же: «…вдали, вдали, как будто с моря, звук тревожный, для божьей тверди невозможный и необычный для земли….»

Теперь этот шум времени материализовался, уплотнился, стал похож то ли на отдаленный гром, то ли на отголосок пушечной пальбы, то ли на слитный гул землетрясения. Он слышался не только извне, но и проник внутрь, вместе с ощущением физической дрожи. Про себя Блок назвал это состояние Erdgeist'oм.

Erdgeist – Дух Земли, обращаясь к которому Фауст испытывает страстное переживание творческой полноты бытия и, словно опьяненный молодым живительным вином, обретает в себе силу и отвагу, чтобы ринуться в открытый океан жизни, познать все земные радости и горести, утолить жажду борьбы – сразиться с бурей и не оробеть в час кораблекрушения.

Блок перечитывал «Фауста», когда писал «Двенадцать», и впечатления прочитанного сквозят в его создании. В той же блоковской записи от 29 января есть упоминание о подобранном Фаустом черном пуделе, из которого выходит на свет божий сам сатана (Мефистофель). В литературе о «Двенадцати» было высказано справедливое соображение насчет родственной связи между гетевским пуделем и блоковским «паршивым псом», тоже обернувшимся грандиозным символом, олицетворением всего старого мира.

Не менее знаменательно, что, перечитывая «Фауста», Блок особо выделил знаменитую сцену гибели Эвфориона и много говорил о ней с Ивановым-Разумником (который сослался на эту сцену в своей статье о «Двенадцати»). Эвфорион – воплощение духа тревоги и творческого горения, провозвестник нового мира, пророчески устремленный в будущее. И пусть он, как другой Икар, гибнет в своем самозабвенном полете, все равно – он вздохнул воздухом свободы, и сама гибель его трагически прекрасна.

Блок доказывал, что в переводе Холодковского (который он ценил высоко) в этом месте мысль Гете грубо искажена. Слова хора: «Ikarus! Ikarus! Jammer genug!»» – означают вовсе не «Икар, Икар, горе тебе!», а совсем наоборот: «Икар, Икар, довольно стенаний!» То есть переводчик услышал у Гете «только страдательную ноту», тогда как здесь «не одно страдание, но и крик освобождения, крик радости, хотя и болезненный». Блок сказал по этому поводу Иванову-Разумнику: «Не правда ли характерно? Тоже и у нас о революции, о России: где надо бы „довольно стенаний!“, там стенают: горе тебе!»

… Когда Блоку сказали как-то, что поэма его, вероятно, «рождена в муках», что на ней лежит «печать больших творческих усилий», он отозвался: «Нет, наоборот, это сделано в порыве, вдохновенно, гармонически цельно».

В другой раз он рассказал, что начал писать «Двенадцать» с середины, со слов

Уж я ножичком
Полосну, полосну! —

потому что эти два «ж» в первой строчке показались ему очень выразительными. Потом перешел к началу – и залпом написал почти все – первые восемь песен.

Черновик «Двенадцати» (девятнадцать отдельных листков разносортной бумаги в четверку, исписанных преимущественно карандашом, с чернильной правкой) не позволяет выявить с достаточной ясностью процесс творческой работы, последовательность ее этапов. По некоторым косвенным соображениям палеографического порядка можно предположить (но не более!), что сначала были написаны вторая – восьмая песни, а первая песня – позже.

В некоторых ранних статьях о «Двенадцати» говорилось, будто Блок задумал поэму как рассказ о любовной драме, происшедшей между Петрухой, Катей и Ванькой, а потом уже «прибавил» нечто о революции. Это – домысел: структура поэмы была продумана с самого начала; при первом же упоминании о ней (8 января) она уже имела свое название – «Двенадцать».

Числовая символика поэмы возникла тоже с самого начала. О том, что красногвардейские пикеты состояли именно из двенадцати человек, свидетельствуют документы и мемуары (в частности, книга Джона Рида). В черновике поэмы, в начале седьмой песни, есть помета: «Двенадцать (человек и стихотворений)». Нужно думать, поэту показалось соблазнительным уравновесить число героев (оно определилось уже во второй песне: «Идут двенадцать человек») и число самих песен. В том, что в поэме действуют двенадцать красногвардейцев, есть, конечно, прямой намек на двенадцать евангельских апостолов, понесших в мир новую человеческую правду. В критике трактовка блоковских двенадцати как «апостолов революции» сразу же стала общим местом. Из другой пометы Блока в черновике «Двенадцати» видно, что ему пришла на память баллада Некрасова о народном мстителе атамане Кудеяре и его двенадцати разбойниках.