Наиболее существенна в драме встреча Германа с Фаиной на пустыре.
В вводной ремарке – излюбленный Блоком пейзаж: широкий простор, церкви, зеленые и красные огни семафоров, рокот и свист ползущего поезда, зарево далекого пожара… Пахнет гарью. Ветер клонит колючий бурьян. Доносится звон бубенцов и топот тройки. Это приехала Фаина в платье, похожем на сарафан, и с нею – ее постоянный Спутник, грузный, барственный, властный старик, портрет которого Блок, кажется, списал с графа Витте.
Здесь Фаина – очеловеченная, до времени плененная «вольная Русь». В стилизованных под народную речь монологах она раскрывает свою мятежную душу, призывает светлого жениха, которого ждет всю жизнь и который должен освободить ее. «Бури жду, солнца моего красного жду!»
«Фаина. Ты тот, кого я ждала!.. Приди! Герман. Ты – день беззакатный, в очах твоих – дали моей родины! Час пробил! Веди!»
Через мгновенье слышны окрик и свист ямщика, удаляющийся топот тройки, бубенцы.
Однако это еще не настоящая встреча Германа с Россией, а только предвестие ее. Герман уже понял, что перед ним лежит только один путь – к России, но ему еще не суждено обрести его. Ему не хватает ни воли, ни силы. В финальной сцене на заснеженном холме, под грозный вой разыгравшейся метели, его клонит в сон. Тщетно старается Фаина вдохнуть в него и силу, и волю.
«Ты любишь меня? – Люблю тебя. – Ты знаешь меня? – Не знаю тебя. – Ты найдешь меня? – Найду тебя. – Ты вернешься… назад? – Не вернусь. Никогда».
Последнее слово Фаины: «Ищи меня». Она исчезает во мраке. Герман один среди беспредельных снегов. Издали доносится: «Ой полна, полна коробушка… Только знает ночь глубокая…» (Эту песню Блок называл «великой».) Из метели возникает Коробейник (в черновике – просто Мужик). Он выводит Германа «до ближнего места»: «…а потом – сам пойдешь, куда знаешь».
«Песня Судьбы» была закончена (в первой редакции) 29 апреля 1908 года. Блок сразу же прочитал ее – сперва маленькому кружку близких людей, через несколько дней – на довольно многолюдном собрании у Г.И.Чулкова. Здесь среди слушателей были люди именитые – Леонид Андреев, Федор Сологуб, Вячеслав Иванов, Аким Волынский.
«Я собираю и тщательно выслушиваю все мнения как писателей, так и неписателей, мне очень важно на этот раз, как относятся, – писал Блок матери. – Это первая моя вещь, в которой я нащупываю не шаткую и не только лирическую почву. Так я определяю для себя значение „Песни Судьбы“ и потому люблю ее больше всего, что написал».
Он очень хотел увидеть свое «любимое детище» на сцене. После «Балаганчика» ему с театром решительно не везло: ни «Король на площади», ни «Незнакомка» поставлены так и не были. Как только разнесся слух, что Блок занят новой пьесой, В.Ф.Комиссаржевская заранее попросила ее для своего театра. Блок ответил уклончиво. Он думал только об одном театре – Художественном.
В апреле – мае московский театр гастролировал в Петербурге. «Песня Судьбы» была прочитана Станиславскому и Немировичу-Данченко. «Оба они в один голос наговорили мне столько важных для меня вещей, сколько в жизни мне никто не говорил. Не только очень ободрили меня, но еще и указали те самые существенные недостатки, которые я сам подозревал, и именно в том направлении, которое мне смутно чувствовалось. Потому я отложил пьесу и буду еще над ней работать» (письмо к Федору Комиссаржевскому, заменившему Мейерхольда в театре на Офицерской).
Блока обнадежили насчет постановки, но в качестве предварительного условия потребовали радикально переделать третий акт. Он требование принял и с тем в начале июня уехал в Шахматово.
5
Он одиноко поселился в том же старом флигельке, утонувшем в сирени. Было «полу-тихо, полу-тревожно». Любовь Дмитриевна пропадала на гастролях, писала редко и скупо, он ничего толком о ней не знал, нервничал, тревожился, тосковал. Его тяготили разговоры с родственниками, даже с матерью, – хотелось побыть одному. Он спускался к Лутосне и там подолгу лежал в траве или снова, как бывало в юности, с утра садился в седло и кружил по местам, где все, до каждого изгиба любой тропинки, было знакомо. Опять и опять перебирал в памяти все – что было и как прошло, подъезжал к Боблову, как-то зашел в Таракановскую церковь. «Как сладостно…»
Его ждала «Песня Судьбы». Но прежде чем он приступил к драме, пошли стихи: 7 июня было написано первое из пяти стихотворений, составивших цикл «На поле Куликовом», на следующий день – второе, через неделю – третье.
Все смешалось, сложно переплелось – настоящее с далеким прошлым, горькие сожаления об утраченной молодости с раздумьями об исторических судьбах России, о том, что с ней было, что ее ждет. Ясно проступила картина Мамаева побоища. Повеяло «Словом о полку Игореве», «Задонщиной». Маленькая Лутосня разлилась в Непрядву, и шире того – в Дон, а дальше мерещилась ковыльная степь, походные костры, дым битвы, святое русское знамя, блеск ханской сабли…
Неотступная тревога нашла исход.
Как будто это и близко тому, что говорит Герман о своем «окровавленном сердце», и вместе с тем до чего же далеко. Там – громкая и, нужно признать, изрядно ходульная риторика, здесь – стихи пронзительной силы и высочайшей пробы. Нет, ни к чему было поэту сходить с «лирической почвы»…
Меньше всего Блоку захотелось просто воскресить страницу отечественной истории, запечатлеть картину решающей схватки русских с Мамаевой ордой. Жившее в народной памяти событие XIV века послужило поводом, чтобы сказать о нынешнем и о своем. Ведь бой идет вечный, ему не видно конца. И не к чему гадать, когда, где и куда несется степная кобылица – в тот ли далекий век или в завтрашний день России. Позже Блок пояснит: «Куликовская битва принадлежит, по убеждению автора, к символическим событиям русской истории. Таким событиям суждено возвращение. Разгадка их еще впереди».
Свое понимание символики Куликовской битвы Блок изложил в докладе о России и интеллигенции, о котором речь впереди. Но его «На поле Куликовом» живет, конечно, вне этой символики. Стихи бессмертны – потому что в них господствует и торжествует стихия лиризма.
Кто эта Ты? – Родина, Россия, Светлая жена. Поэт настолько ощутил себя русским воином из рати Донского, что сила этого лирического перевоплощения приобрела поистине удивительную конкретность: он почувствовал даже тяжесть и жар боевой кольчуги на своем плече,