Некто сильно гневается по поводу объявленного «костюмированного бала и кабарэ» с входными билетами стоимостью в десять тысяч рублей, «Для кого это? Для чего? Рабочие ходят оборванные и голые. Трудовая Россия раздета и разута, а тут господа… Стыд и позор!»

Другой автор яростно обличает «гнилое болото», образовавшееся в горьковском Доме искусств, где «господин» Пяст расхваливает буржуазных поэтов, занимающихся духовным саботажем…

Правительственный бюллетень о состоянии здоровья П.А.Кропоткина… Посвященная ему большая некрологическая статья… Манифестация церковников… Борьба с труддезертирством… «Остерегайтесь спекулянтов!»… Статья об итальянских фашистах… (Пишут и произносят еще: «фачисты».) «Делайте противохолерные прививки!»… Выдача спичек и мыльного порошка…

…Скудно, мрачно, нервно начался год в доме Александра Александровича Блока. «Несчастная квартира», – записывает он о своей скромной обители.

Любовь Дмитриевна бурно ссорится с Александрой Андреевной, посылает ее торговать с рук на толкучке. Отношения становятся невыносимыми, вновь и вновь возникает разговор, что «надо разъезжаться». Блок разрывается между двумя самыми дорогими ему существами, испытывает страшные душевные муки и не видит никакого выхода. «Только смерть одного из нас троих может помочь», – с небывалой жесткостью говорит он матери.

До чего же обе они не умели его беречь!

А у Любы – новые друзья и товарищи из театра Народной комедии, где она работает. И – новые увлечения… Обаятелен актер Жорж Дельвари, он же – популярнейший клоун Анюта. Александра Андреевна пишет сестре про Любу: «С цепи она сорвалась буквально. Страшно ей жить хочется». В Новый год Блок записывает: «Люба веселится в гостях у Дельвари». Там собирается лихая публика – циркачи, наездники, жонглеры, все с иноземными кличками: Серж, Таурек, Карлони, Такошима…

А Блок полон Любой и только Любой – как никогда. Стало окончательно ясно: на всем свете у него было, есть и будет только две женщины – Люба и «все остальные». Что все его увлечения? – Так, одна ненужность и скука…

В нем еще сохранилась магнитная сила притяжения, она продолжала действовать на многих. Но теперь он безжалостно пресекал все, что хотя бы едва намечалось.

Вдруг подала голос почти загробная тень – Наталья Скворцова, «Гильда». Она в очередной раз объяснилась в любви. Блок ответил ей строго и сухо: «Вы хорошо сделали, Наталия Николаевна, что не приехали, или, по крайней мере, не пришли ко мне на Рождестве. Наше свидание было бы еще нелепей, чем те, когда-то…» Письмо длинное, интересное, но Блок даже не послал его по назначению, – так оно и лежит в моем собрании.

… Он совсем ушел в себя. Александра Андреевна сообщает сестре: «Он исхудал, глаза больные, озлоблен, молчалив более, чем когда-нибудь. К нему не подступишься – все его раздражает». Редкие записи в дневнике – все более мрачны: «Как я вообще устал»; «Я как в тяжелом сне»; «Утренние, до ужаса острые мысли, среди глубины отчаяния и гибели. Научиться читать „Двенадцать“. Стать поэтом-куплетистом.. Можно деньги и ордера всегда иметь»; «Болезнь моя росла, усталость и тоска загрызли, в нашей квартире я только молчал».

Любил погреться у печки, сидя на чудом уцелевшей детской своей скамеечке..

Не жить, не чувствовать – удел завидный…
Отрадно спать, отрадней камнем быть.

… Между тем обстановка в Петрограде сильно осложнилась: 24 февраля в газетах появилась передовица «Долой волынку!». Оказывается, «на питерских заводах, на радость явных и скрытых белогвардейцев, рабочие уже который день волынят». Распространялись антисоветские листовки, сколачивались демонстрации, кое-где бастовали.

На следующий день приказом за подписью командующего войсками Петроградского военного округа Дмитрия Аврова (того самого, что выговаривал Алянскому за то, что он не сумел уложить спать Александра Блока) было введено военное положение. Замелькали лозунги: «Рабочие Петрограда! Не поддавайтесь наговорам шкурников и предателей!», «Смерть шпионам!».

А 3 марта как громом ударило: восстал Крондштадт.

Снова заговорили пушки тридцати четырех кронштадтских батарей и мощных линкоров – «Петропавловска» и «Севастополя», но на сей раз обращены они были в другую сторону – на Красный Петроград.

Город был под усиленной охраной: военное положение изменено на осадное, хождение по улицам после девяти часов вечера воспрещено, театры и все другие зрелищные заведения закрыты, телефоны выключены.

Эти дни оставили беглый след в последних стихах Блока:

Как всегда, были смешаны чувства,
Таял снег и Кронштадт палил…

В один из этих сырых, мглистых, смутных и тревожных дней стихотворец гумилевского «Цеха» Георгий Иванов переходил Неву по пустынному Николаевскому мосту. Как у всего петроградского антисоветского подполья, оживилась его надежда на, казалось бы, неминуемое на сей раз падение большевиков.

Навстречу ему под красным закатным небом неторопливо, похлопывая ладонью по чугунным перилам, шел человек в барашковой шапке. Остановился, закурил, швырнул обгорелую спичку на невский лед. Похоже было – он внимательно вслушивается в далекие равномерные залпы. Оказалось – Блок.

– Пшено получили? – спрашивает он Иванова. – Это хорошо, если круто сварить… Стреляют… Вы верите? (В победу мятежников.) Я – не верю. Помните у Тютчева:

В крови до пят мы бьемся с мертвецами,
Воскресшими для новых похорон…

Мертвецы оставались для него мертвецами, и хоронить друг друга они должны были сами.

Иванов – самая распространенная из русских фамилий, и случилось так, что в тот же день (или в один из таких же дней) Блок встретился с другим Ивановым, на этот раз Всеволодом.

Тот одиноко слонялся по пустынному и захламленному помещению литературной студии Пролеткульта, разместившейся в громадном доме бывшего Купеческого собрания на Итальянской улице. В студии читали лекции самые известные писатели Петрограда, а Всеволод Иванов был секретарем студии.

Накануне ему встретился Гумилев, облаченный в свою знаменитую оленью доху, и спросил:

– Занятия производите?

– Произвожу.

– И офицеров не боитесь? Скоро по Невскому поедут. Интересно…

А сегодня в студии ни души – ни слушателей, ни лекторов: одни усмиряют Кронштадт, другие отсиживаются по домам.

Теперь слово имеет советский писатель Всеволод Вячеславович Иванов:

«Невысокий человек медленно идет по коридору. В руках у него пальто, с плеча свисает кашне. Я узнаю его: по биению своего сердца и по тому, как один за другим проносятся в памяти его портреты…

– Никого? – говорит он, заглядывая в комнату.

– Восстание, – отвечаю я извиняюще.

– А вы?

– Я секретарь студии.

– И слушатель?

– И слушатель.

Он глядит на меня задумчиво, и взор его говорит: «Это хорошо, что вы остались на посту поэзии. Поэзия, дорогой мой, не менее важна, чем склады с порохом, например, или склады с амуницией. Это хорошо». И ему хочется сделать мне приятное. Он говорит:

– Если разрешите, я вам прочту лекцию.

Я важно сажусь на другой край стола; пространство между нами, кажется мне, еще более увеличивает силу того события, которое происходит сейчас. Блок раскрывает записки и читает медленно, не спеша, постепенно разгораясь. Он читает о французских романтиках, и каждое его слово говорит: «Они были прекрасны, несомненно, но разве мы с вами, мой молодой слушатель, не менее прекрасны? Мы, вот здесь сидящие в холодной сырой комнате, за тусклыми, несколько лет не мытыми стеклами? Разве мы не чудесны?» Я киваю головой каждому его слову и про себя говорю: «Мы с вами достойны звания людей!» Он мне возражает: «Но разве мы одни, нас множество, мой молодой друг!» И я покорно ему отвечаю: «Да»».