В первом же (октябрьском) письме в Варшаву он представил подробный отчет: «Теперешней своей жизнью я очень доволен, особенно тем, конечно, что развязался с гимназией, которая смертельно мне надоела, а образования дала мало, разве „общее“. В университете, конечно, гораздо интереснее, а кроме того, очень сильное чувство свободы, которую я, однако, во зло не употребляю и лекции посещаю аккуратно. Относительно будущего пока не думаю, да и рано еще мне, кажется, думать о будущем… Теперь я довольно часто бываю у Качаловых (по субботам), где все со мною очень милы и любезны. Близко познакомился с кузинами и постоянно провожу с ними время. Кроме того, бываю у Менделеевых, с которыми коротко познакомился летом, когда они устраивали спектакли, и я очень много играл и имел некоторый успех. Провожу довольно много времени с моим другом Гуном, который теперь на другом факультете, постоянно гуляю по Петербургу, вообще очень весело и приятно провожу время, пишу стихи, иногда пытаюсь писать прозу, но у меня ровно ничего не выходит».

Александр Львович очень ценил родственные отношения и настаивал, чтобы Сашура бывал у единственной его сестры – Ольги Львовны, бывшей замужем за директором Электротехнического института Николаем Николаевичем Качаловым. Семья Качаловых была большая и дружная, «здоровая, веселая, очень русская», дом – гостеприимный. В просторной квартире на Ново-Исаакиевской улице по субботам собиралось много молодежи – музицировали, пели, декламировали, танцевали.

Мальчиком Сашура бывал у Качаловых редко, по обязанности навещая по большим праздникам жившую в семье бабушку – Ариадну Александровну Блок. С осени 1898 года стал бывать регулярно. Особенно сблизился с кузиной Сонечкой – девушкой жизнерадостной и шаловливой, тоже только что окончившей гимназию, большой любительницей поэзии. Он даже отважился как-то прочитать ей свои стихи.

Среди милых, оживленных и радушных сверстников ему удавалось, впрочем не без труда, побеждать свою обычную скованность. На святках Качаловы и их друзья затеяли «колядку». Целая ватага, разучив украинские народные песни и хоры из «Ночи перед Рождеством» и «Русалки», разъезжала в так называемых «кукушках» (крытых дилижансах) по Петербургу, врывалась с криками и воплями в знакомые дома, исполняла свой репертуар и устремлялась дальше, набив припасенные мешки сластями и другими подарками.

Нелегко себе это представить, но Сашура Блок, одетый в украинский костюм, веселился не плоше других, только что не пел – из-за полного отсутствия голоса.

У Качаловых он и блеснул талантом декламатора. Читал охотно, не заставляя себя упрашивать. Коронными его номерами были монолог Гамлета «Быть или не быть?..» и «Сумасшедший» Апухтина, исполняя который, по тогдашней моде, надлежало рвать страсть в клочки.

Блок следовал моде. «Это было не чтение, а именно декламация – традиционно-актерская, с жестами и взрывами голоса». Знаменитого и, по совести говоря, порядком всем надоевшего «Сумасшедшего» он произносил сидя, монолог Гамлета – стоя, непременно в дверях. Заключительные слова «Офелия, о нимфа, помяни…» говорил, поднеся руку к полузакрытым глазам.

Вот портрет тогдашнего Блока, зарисованный по памяти свидетелем его светских успехов: «Всем было известно, что будущность его твердо решена – он будет актером. И держать себя он старался по-актерски. Его кумиром был Далматов, игравший в то время в Суворинском театре Лира и Ивана Грозного. Александр Александрович причесывался, как Далматов (плоско на темени и пышно на висках), говорил далматовским голосом (сквозь зубы цедил глуховатым баском)».

Он был очень хорош собой – со строгим матовым лицом, шапкой светлых (уже не золотистых, а скорее пепельных) кудрявых волос, безупречно статный, в прекрасно сшитом военным портным студенческом сюртуке, со сдержанными, точными движениями, изысканно вежливый…

«Утехи в вихре света», как выразился Блок двадцать лет спустя, продолжались и в следующий сезон. Был тут и драматический кружок любителей, где премьером оказался матерый агент охранки, и открытый спектакль в Зале Павловой, где Блок под чужим именем и во фраке с чужого плеча неудачно играл молодящегося старика, и ухаживанье за юными актрисами, среди которых нашлась какая-то «дева черноокая», попавшая даже в стихи, и другие «минутные страсти», и затянувшиеся встречи с К.М.С.

Молодость брала свое. Потом, по прошествии многих лет, оглянувшись назад, Блок увидел себя со стороны: «Я был франт, говорил изрядные пошлости» (в другом случае: «Пошлый и франтящий молодой человек»), не прочь был «парнисто поухаживать». Любил «прогарцевать по убогой деревне на красивой лошади; любил спросить дорогу, которую знал и без того, у бедного мужика, чтобы „пофорсить“, или у смазливой бабенки, чтобы нам блеснуть друг другу мимолетно белыми зубами, чтобы екнуло в груди так себе, ни от чего, кроме как от молодости, от сырого тумана, от ее смуглого взгляда, от моей стянутой талии».

И вдруг стало совершенно ясно, что выразить все, что ложилось в душу, можно только стихами.

Предоставим слово тому, кто одним из первых узнал эти стихи и с кем в дальнейшем сложились очень трудные отношения – уже упомянутому Сергею Соловьеву: «Театр, флирт и стихи… Уже его поэтическое призвание вполне обнаружилось. Во всем подражал Фету, идей еще не было, но пел. Писал стереотипные стихи о соловьях и розах, воспевал Офелию, но уже что-то мощное и чарующее подымалось в его напевах».

Как объяснить пробуждение поэта? Сия тайна велика есть. Вдруг, в один обыкновенный день, человеком овладевает необоримая потребность сказать о своих чувствах мерной речью с рифмами. В подавляющем большинстве случаев этим все и кончается. В редчайших – из смутного, безотчетного беспокойства, «чудесной внутренней тревоги», из наплывающих звуковых волн и набегающих ритмов рождается поэзия.

Настоящий поэт начинается, как только в нем встрепенется душа и он обретет ту лирическую дерзость, которая позволит ему вырваться из плена запомнившихся с детства напевов и сотворить свою гармонию.

Из отголосков далекой речи,
С ночного неба, с полей дремотных
Все мнятся тайны грядущей встречи,
Свиданий ясных, но мимолетных…

… Жаркий летний день, широкие поля, шелест колосьев, далекая песня жниц. Туман, стелющийся над рекой и над лугами. Багровая луна, встающая из-за леса, пастушьи костры, огоньки деревень. Родная земля, «где под каждою былинкой жизнь кипит».

Высокий белый конь, почуя
Прикосновение хлыста.
Уже волнуясь и танцуя,
Его выносит в ворота…

«Пропадая на целые дни – до заката, он очерчивает все большие и большие круги вокруг родной усадьбы. Все новые долины, болота и рощи, за болотами опять холмы, и со всех холмов, то в большем, то в меньшем удалении – высокая ель на гумне и шатер серебристого тополя над домом… Долго он объезжал окрестные холмы и поля, и уже давно его внимание было привлечено зубчатой полосой леса на гребне холма на горизонте… Он минует деревню и подъезжает к лесу, едет шагом мимо него; вдруг – дорожка в лесу, он сворачивает, заставляет лошадь перепрыгнуть через канаву, за сыростью и мраком виден новый просвет, он выезжает на поляну, перед ним открывается новая необъятная незнакомая даль, а сбоку – фруктовый сад. Розовая девушка, лепестки яблони…»

Переведем эту позднюю, уже предсмертную (июль 1921 года) поэтическую прозу на язык фактов.