… Нельзя сказать, что жениховство проходило совсем гладко. Возникли трения между Любой и матерью Блока – пока еще слабое предвестие будущих семейных бурь. Виной была нервозность Александры Андреевны и ее вечная ревность к сыну. «Она ужасно больная и ужасно нервная, – уговаривал Блок Любу. – Господи, как все это трудно и тяжело… Ты снизойди и будь милосерднее». Он был готов даже пойти на то, чтобы жить отдельно от матери, если Люба не уступит. Она уступила.

Двадцать пятого мая они обручились в университетской церкви. И сразу – расстались на полтора месяца. Блоку снова пришлось сопровождать мать в столь памятный ему Бад Наугейм. Люба судорожно обняла его на вокзале.

В Наугейме он томился, бродил по знакомым местам, слушал Бизе и Вагнера, читал Достоевского и Гофмана, безуспешно пытался прочесть «Оправдание добра» Владимира Соловьева, писал стихи…

Скрипка стонет под горой.
В сонном парке вечер длинный,
Вечер длинный – Лик Невинный,
Образ девушки со мной…

Однажды промелькнула тень К.М.С:

Там в поле бродит, плачет кто-то…
Она! Наверное – она!..

Через восемнадцать лет он вспомнит: «Переписка с невестой – ее обязательно-ежедневный характер, раздувание всяческих ощущений – ненужное и не в ту сторону, надрыв, надрыв…»

В. этих длинных, многословных письмах – насмешки над мещанскими нравами и «бессмертной пошлостью» аккуратно-самодовольных немцев, сатирические описания курортного быта, поэтический рассказ о старинном замке и, конечно, больше всего – любовных заверений и пламенных клятв.

«Безумно страстные мысли настигают, – записывает Блок для себя. И в письмах, впадая в особенно страстный тон, он делится с Л.Д.М. такими признаниями: „Я влюблен, знаешь ли Ты это? Влюблен до глубин, весь проникнут любовью. Я понимаю, я знаю любовь, знаю, что „ума“ не будет, я не хочу его, бросаю его, забрасываю грязью, топчу ногами. Есть выше, есть больше его. Ты одна дашь мне то, что больше – от этого и свято наше прошедшее… Всей этой истиной последних пяти лет, сплошь заполнившей жизнь, наводнившей ее, я живу и буду жить… Знаешь ли Ты, что мне не нужно „тонкостей“, извращенно-утонченных, декадентско-мистических излияний, „мужских“ умствований. Мне нужно скачку, захватывающую дух, чувство Твоей влажной руки в моей, ночь, лес, поле, луны красные и серебряные; то, о чем „мечтают“ девушки и юноши отвлеченно, то мне нужно наяву. Опьяненности и самозабвения какими угодно средствами – пусть опера, пусть самая элементарная музыка, самые романтические бредни итальянских любовников, романсы со словами „розы – слезы“, „мечта – красота“, „вновь – любовь“ и т. д.“

Снова и снова возвращается он к теме разума и сердца, проверяя ее своим творчеством. Он развивает целую концепцию художественного творчества как воплощения жизненной силы. Поэзия живет чувственным, конкретно-жизненным опытом, а не теориями и абстракциями.

«Поэт, как бы он ни глубоко погрузился в отвлеченность, остается в самой глубине поэтом, значит – любовником и безумцем. Когда дело дойдет до самого важного, он откроет сердце, а не ум, и возьмет в руки меч, а не перо, и будет рваться к окну, разбросав все свитки стихов и дум, положит жизнь на любовь, а не на идею. Корень творчества лежит в Той, которая вдохновляет, а она вдохновляет уже на все, даже на теорию, но, если она потребует и захочет, теории отпадут, а останется один этот живой и гибкий корень».

Здесь предугадана вся творческая судьба Блока. Теории уже спадали «ветхой чешуей» с вечно живого древа поэзии.

В середине 1903 года, перед женитьбой, он почувствовал, что находится накануне крутого поворота, что его мелодия «уже поет иначе».

Этой повестью долгих, блаженных исканий
Полна моя душная, песенная грудь.
Из этих песен создал я зданье,
А другие песни – спою когда-нибудь.

Последние письма из Наугейма – о «встрече на всю жизнь»: «Я не знаю, как труднее встретиться – для того, чтобы быть вместе всю жизнь, или разлучаться на всю жизнь…»

Ах, если бы он знал!

Шестого июля они встретились в Боблове. Сразу начались предсвадебные хлопоты – заказать в типографии извещение для родных и знакомых, узнать, какие бумаги нужны для венчания, оглашение, букет, церковь, певчие, ямщики…

В Шахматове съехались Франц Феликсович, тетка Марья Андреевна, из Трубицына явилась бодрая старушка Софья Григорьевна Карелина. Долго не могли решить – приглашать ли Александра Львовича, который прислал сыну на расходы тысячу рублей с наставительным письмом, – в конце концов решили не приглашать. Тот очень обиделся.

Блок был полон тревожных мыслей и неясных предчувствий. «Странно и страшно», – записывает он накануне отъезда из Бад Наугейма. Последующие записи темноваты, но многозначительны: «Запрещенность всегда должна остаться и в браке»; «Если Люба наконец поймет, в чем дело, ничего не будет. Мне кажется, что Любочка не поймет»; «Люба понимает. Я ее обижаю. Она понимает больше меня»; «Прежде представлялось, как яблочный цветок, с ангельским оттенком. Ничего похожего нет. Все-таки не представляется некоторое, хотя ясно, что ничего, кроме хорошего, не будет…»

Не правда ли, записи эти производят несколько странное впечатление после бесконечных клятв и трепетных ожиданий. Запомним эти записи, – к ним еще придется вернуться.

Впрочем, сама свадьба была сыграна на славу. Блок был доволен. «Громадный факт моей жизни прошел в идеальной обстановке», – сообщил он Александру Гиппиусу.

За день до торжества в Шахматово приехал Сергей Соловьев, приглашенный в шаферы к невесте. Блок звал и Андрея Белого, но тот приехать не мог – у него только что умер отец. Блок повез Сережу в Боблово. Люба встретила их на крыльце.

И откроет белой рукою
Потайную дверь предо мною
Молодая, с золотой косою,
С ясной, открытой душою.
Месяц и звезды в косах…
«Входи, мой царевич приветный…»

Экспансивный Сережа был покорен сразу: «Лучше не видел и не увижу… Идеальная женщина…» На обратном пути из Боблова в Шахматово, глубокой ночью, он нес восторженную ахинею в самом крайнем соловьевском духе – убеждал Блока во «вселенском значении» его невесты.

День 17 августа выдался дождливый, – развиднелось только к вечеру. И в Шахматове, и в Боблове с утра все были готовы. Венчание было назначено на полдень. Букет для невесты, заказанный в Москве, не поспел к сроку. Блок с матерью нарвали в саду целый сноп розовых астр – и Сергей Соловьев торжественно повез его в Боблово на тройке, нанятой в Клину. Тройка была великолепная – кони рослые, в одну масть, – светло-серые с яблоками, дуга в лентах, бубенцы малиновые, ямщик молодой и щеголеватый.

Блок – сосредоточенный, строгий, в студенческом сюртуке, при шпаге – ждал в Таракановской церкви.

Это был старый, екатерининских времен, храм во имя Михаила Архангела – последний обломок некогда богатого, разоренного поместья. Белокаменный, он одиноко стоял посреди некошеного луга, на крутом берегу зацветшего пруда. Рядом – звонница и несколько забытых могил с покосившимися крестами. В храме было мрачновато – окна забраны решетками, иконы старого письма, темные, в тусклых окладах, над иконостасом едва видны резные фигуры ангелов. Служили здесь редко. На сей раз в селе Рогачево разыскали хороших певчих.

В колясках, тарантасах, бричках, украшенных дубовыми ветками, съехались гости. Наконец подкатила тройка с невестой. Она вошла в церковь под руку с отцом, в белоснежном батистовом платье с длинным шлейфом, под фатой, с флер д’оранжем. Впереди шел мальчик с образом. Дмитрий Иванович был во фраке и для такого случая надел ордена, которые обычно лежали у него в коробочке вместе с гвоздями и винтиками. Сильно взволнованный, он быстро крестил дочь дрожащей рукой, во время службы расплакался.