Теперь юные львы[40] молчали, не произносили ни слова и присутствовавшие при разговоре некарфагеняне.

   — Между тем положение таково, — повёл речь далее Ганнибал, — что именно плодородные земли, жирный чернозём соблазнили греков напасть на нас. Мы даже — в виде предупреждения — лицезрели их на своих городских стенах! Но им нужен был не город Карфаген, а поля, приносившие обильные урожаи. Мы же, если бы нам того захотелось, могли занять страну ливийцев и нумидийцев от края до края. Однако мы вовсе не стремились к созданию огромного государства, вроде Египта или Персии, а потому не делали таких попыток. А если какая-нибудь карфагенская партия принималась настаивать, на неё всегда находился Баркид. Зато мы создали империю городов, империю, существующую уже много веков. Посмотрите, насколько прочнее наше государство по сравнению с тем, которое построил Александр! Он пронёсся ураганом, бешено летящим вперёд суховеем. Все застонали — и целые страны либо полегли к императорским ногам, либо были обращены в пепел. Так называемая Римская держава будет ещё более недолговечной. Мы ненавидим пожирателей земель. Где бы и как бы они ни объявлялись, они посягают на нашу жизнь. Испания не принадлежит нам. Мы образовали здесь содружество, союз свободных государств. Дальше этого мы никогда не пойдём. Как вам известно, войска выбрали меня своим предводителем, и их выбор утвердил не только Карфаген, но и сход испанских правителей.

Я пишу, а у самого в глубине души шевелится мысль: когда я успею записать всё, что просится на бумагу? И тут я вспоминаю сад в Новом Карфагене, где Жизнь пела мне: «Ты проживёшь до глубокой старости, станешь знаменитым, уважаемым и почитаемым». Отсюда, с берега Ибера, где стоит лагерем наше войско, достижение этой цели кажется неизмеримо далёким. Сейчас я вовсе не тот, о ком мне поёт Жизнь. Я не ограждён даже от непристойностей Сосила или наглости Силена. (Неужели Софокл действительно пустил в ход столь слащавые выражения? Да ещё где — в «Антигоне»... невероятно!) А совсем недавно я рвал и метал у себя в палатке, обращаясь с грозными словами к Орлу — могучему, но отсутствующему Орлу, который не в состоянии защитить меня от ударов из-за спины и притом лишает возможности испытать прилив сил от размеренных взмахов его крыльев, когда мне это особенно необходимо.

Мы, карфагеняне, совершаем такое же кощунство по отношению к языку, как в своё время совершали по отношению к богам, протягивая для МОЛКа детей рабов — вместо перворождённых младенцев знатных родителей. Тогда это худо обернулось для нас. Солнце в небе померкло. Под покровом тьмы на берег высадился грек Агафокл и стал угрожать нашей империи ратью[41]. Тогдашние карфагеняне плутовали со священными жертвоприношениями, в результате чего были поколеблены основы государства. Мы были бы сметены с лица земли, если б не одумались и не постарались исправить прежние огрехи и легкомыслие. Дабы предотвратить полную катастрофу, наши аристократы отдали на всесожжение пятьсот детей — в виде жертвы Верховным Супругам, Баал-Хаммону и Танит-Пене-Баал.

   — Из всех, кого я хорошо знаю, ты, конечно, самый дерзкий. Неужели ты хочешь, чтоб мы снова пожертвовали сотнями младенцев — а может, теперь тебе подавай тысячу?! — с одной-единственной целью: ради славы карфагенской литературы, ради того, чтобы мы своим эпосом переплюнули греков?

Я сглатываю и чувствую, как тяжело стало дышать.

   — Отвечай же! — требует Орёл.

   — Мы допустили уйму промахов, — выдавливаю я из себя, прежде чем Орёл успевает стукнуть меня жёстким папоротком крыла. — Финикийский язык испорчен. Он пришёл в упадок, выродился. Он заражён таким количеством заимствований от варваров, что теперь страдает самыми разными болезнями. Наши уста порождают уродов и ублюдков. При обсуждении серьёзных тем мы тужимся, точно рабы, когда они пытаются сказать что-то своё. И получается переливание из пустого в порожнее, только и всего. Красноречие не более досягаемо для нас, нежели затонувшая Атлантида.

Когда я дохожу до этого места, меня настигает удар.

   — Сколько же жертв ты требуешь принести для удовлетворения твоего эпического тщеславия?

Но я не сдаюсь. Под угрозой ударов когтей и клюва я продолжаю:

— Карфагенская молодёжь тоже ждёт эпоса в высоком штиле, эпоса, который бы дышал покоем, как море, мерно колышущееся волнами и в то же время готовое в любую минуту показать свой норов, море, бьющееся об утёсы и вдребезги разносящее незадачливые суда, — эпоса с подводными течениями, которые проявляют свою силу, выныривая из языкового потока у самой поверхности и подхватывая вас, подобно рукам божества. Уверяю тебя, Ганнибал, что это так, я точно знаю: у молодых людей, принадлежащих к разным средиземноморским народам, одно и то же желание. Лишь очистительное вымачивание в эпосе может закалить и укрепить нас, говорят все, кто требует от поэтов прежде всего подвергнуть язык дублению. Нам нужны не красильни, а дубильни!

Ты, Ганнибал, навязываешь мне скоропись. Слова мои прыгают горными козами и в беспорядке, обвалом скатываются вниз. Будь уверен, что греческие юноши надеются напрасно. Впрочем, ими владеют скорее сомнения, нежели надежды. Выработанные золотым веком убеждения не позволяют им баюкать себя безмятежными упованиями. Устав от Гомера, они действительно говорят о нарождающейся современной эпике. Появилась «Аргонавтика» Аполлония Родосского[42]; поначалу она вызвала пламенные восторги, но затем они потонули в обрушившихся на неё со всех сторон Эгейского моря язвительных насмешках и зубоскальстве. Уверяю тебя, Ганнибал, что в Элладе новых сил на подходе нет. Возможности греческого языка истощены, оригинальность и свежесть испарились с этого чудесного луга, некогда радовавшего глаз необыкновенными цветами. Обновление должно прийти из других краёв. Представь себе, что нас обгонит Рим!

Орёл ударил безжалостно и сильно, теперь уже обоими крылами, которые объяли меня столь навязчиво и крепко, что мне показалось, будто он не только может, но и хочет удушить меня. Я вынужден выпустить из пальцев перо. Рука моя повисает плетью, словно у новопреставившегося. Однако я быстро прихожу в себя.

— Моя аналогия была глупа, — шёпотом признаю я. — Нельзя ставить на одну доску детей рабов и испорченный язык. Естественно, я не хочу, чтобы мы снова в широком масштабе прибегали к МОЛКу — разве что того потребуют боги. С моих губ тоже срываются убогие слова. Вот до чего довело нас смешение языков. Но согласись, что метафора Софокла, если она всё-таки принадлежит ему, малоудачна, тенденциозна и попахивает сентиментальностью. «Тихая пристань» звучит филистерски: крестьянин, ратник, гребец постесняются выговорить таксе. В устах знати это выражение тем более немыслимо. Оно может подойти разве что для пугливых мытарей, которые при малейшем изменении конъюнктуры запирают окна и двери и, стеная, призывают к себе жену и детей, дабы совместно предаться воплям и жалостливым утешениям. Сам ты, Ганнибал, конечно, безупречен. Твои воины это понимают, за что и восхищаются тобой. Они чувствуют, что ты отдаёшь им все свои силы. Как и подобает предводителю, ты женился по политическим соображениям: нужно было задобрить иберов. Говорят, им польстил твой выбор, и в карфагенских верхах наступило спокойствие. Баркиды не приросли за счёт ещё одного могущественного семейства. Что касается твоего решения отослать обоз с потаскухами, тебе подсказал его твой стратегический гений. Гипергрек Силен злословит по этому поводу. Ну и пусть катится отсюда с этой сворой женщин. Здесь от него разит гноищем.

IV

От долгого писания я весь одеревенел и выдохся. Если бы теперь рядом оказался Ганнибал собственной персоной, едва ли я сумел бы говорить с ним достойным образом — живо и смело. Сейчас бы мне подвигаться, причём подвигаться как следует. Скажем, выступить в состязаниях по бегу или, того лучше, борцов. Я бы с удовольствием заставил какого-нибудь увальня потерять опору, чтобы он некоторое время посучил ногами в воздухе, прежде чем я уложу его на лопатки. А уж поставить ногу на лоб побеждённого грека и объявить его своим рабом — тут моей радости не было бы предела. Увы, всё это невозможно, что я прекрасно понимаю.