Палу: Подобно человеку, кошка имеет возможность наблюдать царей и богов. Не смеётся ли она иногда над ними, как это делают люди? Спроси у какого-нибудь египтянина.

Ламия: Я уже уяснил себе, что в данной компании бессмысленно ссылаться на общепризнанные авторитеты. Тем не менее сделаю ещё одну попытку. Приведу многократно проверенное наблюдение, о котором вы, вероятно, даже не слышали.

Палу: Опять Аристотеля?

Ламия: Кого же ещё?! Одно время Аристотель изучал новорождённых, причём он наблюдал не за одним, а за многими младенцами. И что он обнаружил? Что смеяться они начинают не раньше четырнадцатого дня.

Табнит громогласно хохочет, увлекая своим примером всех собравшихся.

Палу: В таком случае собаки rife только обгоняют человека в развитии, но и более человечны. Щенок начинает смеяться хвостом в первый же день.

Ламия: О mores! Я всего лишь хочу следом за Аристотелем сказать нечто важное для каждого, будь то свободный гражданин или раб, вернее, для тех из них, кто вынужден бросать своих детей на безлюдном берегу или на помойке, у дверей храма или на обочине дороги: сии подкидыши — пока не люди. Так что не горюйте, не мучайтесь думами, перестаньте колебаться. До четырнадцатого дня ни один младенец — не человек. Вывод: выбрасывайте того, кто рождён из чрева женщины, выкидывайте его, прежде чем ему исполнится две недели, ибо это будет всё равно что выкинуть кошку, или собаку, или, если угодно, кус мяса.

Табнит: Ты это нам предназначаешь свои «ценные советы»?

Ламия: Конечно! Ведь нужно просвещать непросвещённых.

Палу: Тогда у меня тоже есть для тебя дельный совет. Вспомни про Ганнибалов приказ.

Ламия: О чём ты, собственно, бормочешь?

Палу: Ганнибал постановил, женщин он нас всех лишил, чтоб никаких пирушек с кодлой потаскушек.

Ламия: Ах вы, криворотые крючки! Вечно вы даёте подножку великому Аристотелю! Но запомните раз и навсегда: ребёнок становится человеком, только научившись смеяться. Сия истина поистине способна избавить многих вас от угрызений совести. Ergo[103], эгоисты, до появления смеха выкинуть младенца — всё равно что выгрести кучку навоза.

Табнит: Я знаю, по крайней мере, одного человека, который смеялся с самого рождения.

Ламия: Ну конечно, вывернулся. Чем бы дитя ни тешилось...

Палу: Я тоже знаю, как зовут этого человека.

Ламия: Вот, значит, где зарыта карфагенская собака. Ну, выкладывайте имя того щеня, сейчас вы узнаете у меня...

Табнит: Человек, который засмеялся сразу же после рождения, был знаменитым мудрецом.

Ламия: Так я вам и поверил! Если этот мускусный мешок — некий Звездочёт то ли из Тира, то ли из Сидона, то ли из...

Палу: Во всяком случае, он родился не в греческом городе с оракулом.

Ламия: Ну же, признавайтесь, как зовут этого типа, дайте мне посмеяться моим человечьим смехом.

Табнит: Нельзя возводить хулу на пророков.

Палу: И у нас не дознание, чтобы признаваться.

Ламия: Тогда скажите, кто присутствовал при родах.

Табнит: Его собственная мать».

   — Если бы ты, Медовое Копыто, только услышал то дикое ржание, которое, переполнив Ламию, полилось через край, ты бы понёсся оттуда вскачь. Я встал и направился к двери. Прежде чем я вышел, до меня донеслось ещё несколько фраз.

«Ламия: Следующая такая шутка — и я изойду слезами от хохота.

Табнит: Там были повитухи. Младенец так развеселил их, что они сами не могли удержаться от смеха.

Ламия: Выкопайте щенка из могилы, я хочу послушать, как лают трупы.

Табнит (обращаясь к Палу): Назови ему имя, но смиренно.

Палу: Это Зороастр[104]. Известный также как Заратустра».

X

   — Конечно, Ахиллов Ксанф был боевым конём, — продолжаю я. — В отличие от тебя, Медовое Копыто. А Ахиллес, в отличие от меня, был могучим воином. И всё же ты мог бы сказать мне несколько слов. Со мной происходит нечто непонятное. Дело не только в том, что моя бессонница — сон, а сон — бессонница. Перевёрнуто с ног на голову и многое другое. Хотя у меня как будто нет поводов для беспокойства, я не нахожу себе места, я сам не знаю, чего хочу. Я достиг вожделенного: очарованности Ганнибалом-Победителем. На мачте поднят огромный парус, и мой корабль рвётся высвободиться из хватки ветра. В глубине моего восторга перед Ганнибалом прячется смущение, которое бьётся одновременно с сердцем. Смущением и движется во мне кровь. «Долго ли это будет продолжаться?» — спрашиваю я. Вопрос мой озадачивает. Ведь смущение само по себе прекрасно. Оно и теперь приятно, а обещает быть ещё сильнее и прекраснее. Это и есть самое странное из происходящего со мной. Так ты можешь ответить на мой вопрос? Сколько ещё времени я буду жить изменённым своей очарованностью, и сколько моё сердце будет биться от смущения? Я хотел бы и впредь испытывать к Ганнибалу чувства, которые испытываю теперь. А вдруг они возможны только в данных обстоятельствах, пока мы в походе и я втиснут в писарскую братию? С каждым пройденным этапом Ганнибал всё больше становится Победителем. Скоро Альпы. Ганнибал справится и с ними. Потом пойдут италийские земли. Ганнибал станет выигрывать крупные битвы, и Рим будет потрясён уже первыми ударами. Мало-помалу внешние победы начнут побеждать самого Ганнибала. Или всё пойдёт не так? Тогда как?

Спокойно, Медовое Копыто. Я думаю. Возможно... Возможно, мне лучше покинуть сии чужеземные края. Хотя бы ради того, чтобы сохранить в себе теперешние очарование и смущение. Возможно, не Ганнибалу, а мне станут всё больше и больше нравиться наши победы — безотносительно к нему. Возможно, поэтому мне лучше обосноваться в Карфагене, у отца. В его библиотеке почти всегда царит тишина. А мне ещё много нужно учиться. Я не хочу написать что-нибудь неверное, скажем, про Аристотеля, или Демокрита, или кого бы то ни было другого. Я хочу сохранить свою пристрастность и неизменно отстаивать дело Карфагена. Но я хотел бы иметь возможность сам ставить перед собой внешние задачи.

Медовому Копыту, похоже, не нравятся мои речи. Он бьёт копытами и всё громче и громче фыркает. Его длинная грива хлещет меня по лицу. Вот он вздымается на дыбы и обнажает изящно вылепленные зубы слоновой кости. Я его утомил? Он хочет спать? Мне уйти? Что я могу сделать кроме того, что делаю? Я тяну его к себе.

— Спокойно, — ласково кричу ему я. — Спокойно, моё сокровище. У меня есть для тебя ещё угощение, и мне нужно ещё кое-что рассказать тебе.

Конь опускается и несколько раз дружелюбно толкает меня в бок. Через некоторое время его копыта замирают на месте. Склонив голову, он упирается мне лбом в грудную клетку. Его горячее дыхание пробивается сквозь мою одежду и гонит по животу волны тепла.

— И очарованность и смущение могут отпустить человека и исчезнуть, — вкрадчивым голосом объясняю я Медовому Копыту. — Это происходит почти незаметно. Ты смущаешься, смущаешься, смущаешься, и вдруг в один прекрасный день перестаёшь смущаться. То же самое с очарованностью. Внезапно чувства меняются, а с ними изменяется и всё моё существо. Чистый порыв улёгся. Сладостного ожидания как не бывало. Что ж тогда остаётся? Может, душу заполоняет что-нибудь другое? Мне знакомо такое состояние. В городах вроде Сиракуз или Александрии хватает жриц любви. Не всегда поймёшь, храмовые они или мирские, да это и не играет роли. Там сие занятие процветает круглый год. В садах у публичных женщин не бывает неурожая. Там можно и зимой и летом рассматривать отягощённые плодами ветки и выбирать понравившийся. Груша за грушей быстро созревают в жаркой и влажной атмосфере распутства. Груша за грушей становятся сочными и сладкими, яблоко за яблоком обретают присущую им освежающую кислинку; зреет виноградинка за виноградинкой, смоква за смоквой...