Интеллектуальная жизнь финикиян всегда и везде протекает под эгидой храмов. О том, чтобы получить одобрение своих радикальных идей в Карфагене, нечего было и думать. В нашей же варварской колонии, в недавно возникшем Новом Карфагене, добиться согласия было бы вполне возможно, если только убедить в пользе дела Ганнибала. Рассуждая так, я с самого начала принялся ратовать за свои прожекты, подробно расписывая их и упирая на то, что задуманное мною не может уместиться ни в цирюльне, ни в винном подвальчике, ни в дальнем углу какого-нибудь не самого людного торжища. Мои свободные учреждения должны были получить одобрение высших инстанций — хотя бы неофициальное. Карфагенянам тоже пора было получить возможность на время покидать храмовые дворы и вдали от Аргуновых очей[21] и тысячепарных ушей священнослужителей приобщаться к чистому знанию, учиться новому мышлению, овладевать началами (архе) диалога, а также искусством спора с предъявлением доказательств — осваивать всё это и многое другое, причём не таясь, при свете дня и полной поддержке имперских властей. В этом случае никто не мог бы заподозрить меня в посягательстве на нашу веру, в распространении безбожия, в сеянии вражды и смуты среди нас, карфагенян.

И влиятельные люди действительно прислушивались ко мне, за исключением, пожалуй, Ганнибалова братца Гасдрубала[22]. Но всё это осталось позади. Разразилась война, и мы идём походом на Рим. Ганнибал повелел мне — «Архомай» («Я повелеваю»), сказал он по-гречески — присоединиться к своему сонму писцов, и я подчинился его приказу как ради Орла, так и ради собственного будущего. О том, что Ганнибал и вправду навострил уши и с большим интересом слушал мои речи ещё в Новом Карфагене, а затем, утешая меня, в Гадесе[23], я расскажу в своё время.

Теперь же пришла пора снять с полки памяти что-то другое, а именно горшочек с верещаньем и зубовным скрежетом недругов, дабы поближе познакомить вас с тем, как они портили мне по утрам аппетит.

— У тебя двое рабов, которые моют твои ноги и следят за твоим платьем, — наперебой говорят мои коллеги. — Твоя поклажа тяготит не твой хребет, а их. Мул у тебя тоже идёт тяжело гружённый. Что ж ты не чуешь неладное? Неужели не понимаешь, что в любую минуту может прийти служитель из солдат, который потрясёт твой личный обоз, так что у тебя не останется ничего из того, что ты наскрёб себе в дорогу?

Вот какие речи мне приходилось выслушивать, какие глупости терпеть. Словно Орёл уже не определил мои привилегии. Словно сам я не нёс те ценности, которые невозможно доверить рукам и спинам рабов. Ничего, уговаривал я себя, моё время ещё придёт, то время, когда вам останется только заткнуться. Час спустя меня больше всего удивляло одно: нападая на меня, никто из этой братии не принимал во внимание и даже словно не понимал, насколько я отличаюсь от них по рангу. Кто из богов внушил им эту забывчивость? Или её следует отнести на счёт уравниловки, которая возникает на войне внутри каждой боевой единицы? По-моему, такая уравниловка объясняется смятением перед лицом опасности, когда кажется, что твоя жизнь в руках соратника: стоит ему протянуть руку, и ты спасён, если же он не подаст помощи, твоя жизнь пропадёт ни за грош. Не на этой ли морали зиждется армия? Невидимые узы такой взаимозависимости, несомненно, уравнивают и объединяют.

Но мои, так называемые, коллеги не солдаты, а писцы!

Не успел я описать все эти досадные глупости, как уже жалею, что занёс их на бумагу. Вернее, слово «глупости» пускай остаётся, оно тут с умыслом. Но жалеть я всё-таки жалею. Про раскаяние я тоже пишу с умыслом — пусть здесь стоит, что я раскаиваюсь. Со мной так часто бывает: о том, что меня ждёт в будущем, я рассуждаю вдохновенно и с тайной надеждой, тогда как повседневное и пошлое раздражает меня и вызывает зуд по всему телу. Когда впереди маячит совершенно определённая великая цель, трудно быть снисходительным ко всяким глупостям и пустякам, которые, если ты хочешь чего-нибудь добиться в этой жизни, приходится шаг за шагом преодолевать, а иногда просто-напросто изничтожать на месте.

Помнится, сходная история приключилась со мной, когда я поступил учиться на писца. Зачем было прилежно корпеть над всеми этими словами и буквами? Почему нельзя было сразу дать мне писать связные тексты? Я ведь делал это дома с младых ногтей. И почему было не дозволить мне доступ к нашим древнейшим сокровищам — священным стихам и молитвам, героическим эпосам, повествующим о деяниях богов и подвигах праотцев? Я ведь был начитан и наслышан, я многое запомнил и мог в любую минуту повторить — слово в слово, с соответствующим выражением и преклонив голову перед своим ничтожным наставником, а если бы потребовалось, и перед самим Великим когеном, первосвященником.

Такая моя планида. Из-за слабости характера, которая преследует меня уже много лет, я не всегда заставляю умолкнуть того, кто подло язвит на мой счёт. Я лишь записываю неприятные инциденты. Это входит в ритуал... как и раскаяние, которое иногда жжёт не хуже высокого пламени костра.

II

Самое значительное из событий последнего времени — это, конечно, полный сбор колоссального войска Ганнибала Барки, которое теперь раскинулось биваком вдоль правого берега Ибера. Только до этой реки, но не далее на север, позволено продвигаться нашей армии согласно оспариваемому договору с Римом[24]. Я почти уверен, что сам Ганнибал уже переправился на тот берег и во главе отборного корпуса проник вглубь страны. Где ему ещё быть, если его нет среди предводителей войска? Хотя время и поджимает, всем ратникам дан отдых на один день и две ночи. Только благодаря отсутствию Ганнибала я могу посвятить сегодняшний день личным запискам — я давно собирался засесть за них, но до сих пор у меня не было для этого ни времени, ни даже сил.

Поскольку мне необходимо уединение, я посылаю своего верного слугу принести завтрак прямо в палатку. В ожидании его я откладываю в сторону последний вариант столь благоприятного для нашего похода сна, который приснился Ганнибалу в Онуссе[25] и который, передаваясь из уст в уста, распространился по всей рати и внушил уверенность военачальникам, вызвал восхищение у командиров рангом пониже и ликование у склонной к сентиментальности солдатской массе (которая, естественно, лишь частично поняла его), но, увы, породил конфликты и препирательства из-за деталей среди нас, писцов, которым приказано было подготовить письменный текст провидческого сна по меньшей мере на трёх языках.

Ганнибалов сон примечателен не только своим величием и смелостью. Бесподобно выдержана линия сюжета, отчего слушателей просто бросает в жар. Каждый эпизод, что называется, попадает в яблочко. Как неоднократно указывал наш сицилианский грек Силен, ничего подобного не отыскать во всех снах «Анабасиса»[26]. Вероятно, нравоучительные сны, которые составляют репертуар Ксенофонта, годились для подбадривания или сдерживания десятитысячного отряда греков[27], спасавшихся от персов и беспощадных горцев, однако они и в подмётки не годятся сну Ганнибала. Ни один из них не обладает такой насыщенностью и плотностью. Что Ганнибалов сон имеет власть над умами людей — будь то тонкие стратеги или суеверные наёмники, тщеславные карьеристы или доверчивые крестьяне, — уже доказано.

Ганнибал в очередной раз выступает в виде харизматического лидера, способного объединять и исцелять, увлекать и восхищать. Общеизвестно и общепризнано, что Баловень Судьбы бывает открыт для непредсказуемых озарений. Когда же он, в свою очередь, делится тем, что ему открылось, с другими, происходят удивительные вещи. Карфагену безумно повезло, что у него есть предводитель, обладающий столь ценными качествами. Обратите внимание, что Ганнибаловы духовные озарения — если не называть их правильным именем, то есть прорицания (возможно, здесь я противоречу сам себе, но мною движет стремление к правде, а похоже, действительность именно такова), — исходят от человека, тщательно рассчитывающего свои действия. Он весьма деловит и с беспримерной проницательностью взвешивает все возможные варианты. Прибавьте к этому его карфагенское наследие, которое выступает у Ганнибала в крайне изысканной форме: умение заключать выгодные сделки, практичность и способность распознать действительно необходимое, умение приспособиться к людям самого разного склада — чтобы одержать над ними верх или убрать их с пути, приручить или отвергнуть их, проявить к ним щедрость или прижимистость.