Отец первым прознал о том, что Ганнибал хочет видеть меня рядом. Как уже упоминалось выше, я тогда находился в Александрии, где учился и, будучи сыном своего отца, обделывал кое-какие делишки. Разумеется, это не были серьёзные сделки: во-первых, я для них не гожусь, а во-вторых, он бы никогда не доверил их мне. Я занимался по мелочи тем, что, с одной стороны, доставляет ему радость и удовлетворяет его тщеславие, а с другой — относится к области его противоречий с богами. Он считает меня способным справиться с приобретением папирусных книг, рукописных копий как высокого, так и низкого качества. Первые он по большей части оставляет себе, последние — перепродаёт таким же тщеславным людям, как он сам, выбирая тех, кто не умеет читать по-гречески, а потому не в состоянии оценить ни подлинность свитка, ни степень его ценности.

На сии предметы роскоши находится много охотников и в финикийских городах, и среди ливийцев, нумидийцев и мавров. Это может показаться странным, но даже знатные варвары соблазняются чарами и престижностью папирусных свитков, в которые можно с гордостью заглядывать и которыми можно производить впечатление на друзей.

Иногда отец заваливал меня поручениями, превосходившими мои возможности.

Ещё когда я был маленький, у отца собралась довольно приличная библиотека. Хотя его я никогда не заставал за чтением чего-либо, кроме каталогов кораблей, торговых соглашений или политических документов, мне он весьма рано — во всяком случае, как только стал подозревать во мне способности к высокому полёту — позволил читать столько, сколько было угодно моей душе. И я быстренько добрался до запретных свитков. Попали они под запрет по причине своей ценности или неприличности, этого я так и не узнал, но подозреваю, что дело было в цене. Как бы то ни было, я всем сердцем полюбил учёбу: не только потому, что искал в ней прибежища, хотя и по этой причине; не только ради самих знаний, хотя и ради них; не только для того, чтобы блистать в разговорах с немногочисленными друзьями и многочисленными сёстрами, хотя также и для этого.

Всё это затмевалось увлекательностью, наслаждением, которое я получал от чтения: Какую бережность и осторожность выказывали мои не слишком ловкие мальчишеские руки, снимая с полки очередное сокровище, ценность которого заключалась в глубокомыслии и блистательности содержания, но была заметна уже внешне, по изящной вышивке на полотняном футляре и каллиграфической чёткости письма. Стоять перед непрочитанной папирусной книгой — всё равно что стоять под затянутым облаками небом. По мере чтения облака как бы сдуваются к краю небосклона. Когда я, свёртывая правой рукой свиток, подхожу к его концу, надо мной раскрываются чистейшие небеса. На меня нисходит головокружительная ясность.

Теперь мне хотелось бы рассказать об одной долго скрывавшейся тайне. Во время чтения я не раз, причём на очень ранней стадии моего приобщения к нему, испытывал странную взволнованность. Взволнованность эта действовала на меня раскрепощающе, ибо сулила примирение с неприятностями повседневной жизни. И когда моя увлечённость перешла от тихой радости к очарованности, а затем переросла в азарт, тут я и дал себе неоценимый зарок: когда-нибудь я тоже стану поэтом! Терпение, проявленное мною в пору смятения и тревог, явно говорит о том, что во мне, недостойном, поселилась Муза, вернее, ещё не поселилась, а приготовила себе место, в котором она со временем найдёт приют. Подняв взгляд от рукописи, я словно видел мелькнувшую вдали Эрато[55] и, кажется, даже слышал мягкое треньканье лиры...

Как и следовало ожидать, отец принял приглашение Ганнибала не на мой, а прежде всего на собственный счёт. «Ганнибалов замысел прост, — рассудил старик. — Он хочет таким образом купить мой голос в совете!» И втихомолку занялся хитроумным обдумыванием-взвешиванием. Я в мгновение ока стал его самой большой драгоценностью: и по каратности, и по весу я здорово потянул его чашу весов вниз. «Йадамилк, мой единственный, обожаемый, высокоодарённый и высокоумный сын, на образование которого, положа руку на сердце, я истратил целое состояние, — не отдавать же мне тебя Баркидам даром! Я должен поиметь с этого хорошую должность и кучу монет».

К тому же столь важные для меня события разыгрывались в период, далеко не самый благоприятный в политическом отношении. Ганнибал, стоя у ворот Сагунта, требовал их открытия и присоединения города к нашим испанским владениям. Однако сагунтские воротилы проявляли несговорчивость, причём им удалось переманить на свою сторону весь народ под тем предлогом, что Рим, дескать, обещал им защиту и ограду. Посему город был обложен нашими войсками, и против него начали применять всё более грозную машинерию. Однако месяц проходил за месяцем, а объявить о победе всё не представлялось возможности. Через некоторое время стало очевидно, что на карту поставлена репутация юного Ганнибала, а с ней и его пост главного военачальника.

Каждое утро и каждый вечер отец пробирался в Бирсу, чтобы разузнать последние новости из Испании и вынюхать, куда склоняется изворотливое общественное мнение.

Ганнибал ранен, слышал он, Ганнибал сдался, Ганнибал собственноручно пробил брешь в стенах Сагунта... нет-нет, Ганнибал отправился в провинции вербовать дорогих наёмников, победа Ганнибалу не светит, Рим наконец-то собрался прийти на выручку своему союзнику, теперь нам крышка, теперь наш испанский жеребец скинет нас, лишив богатых рудников Сьерры-Морены. Дался Ганнибалу этот Сагунт!

И вот однажды отец вновь подтвердил своё мужество. Не знаю, принял он это решение перед домашним алтарём или нет, но я почти уверен, что он обеими руками закрыл уши, — есть у него такая привычка, когда он не хочет больше слушать. Отец решил игнорировать ходившие по городу вести из Испании. От них он и обезопасил себя, заткнув уши.

С первой же оказией он послал в Александрию гонца, велевшего мне возвращаться домой.

Роль посланца выпала на долю капитана одного из отцовских судов. Этого мрачного человека, известного под кличкой Смышлёный, превозносили за то, что он обычно не мешкая приступал прямо к делу. Отец уже давно почти безоговорочно полагался на него, тогда как мне Смышлёный никогда не был по вкусу. В моём отрочестве он выполнял одно довольно странное поручение — каждый раз, когда его корабль заходил в карфагенскую гавань, случалось, что и зимой. Я невысок ростом, и Смышлёный мерил меня, соотнося с собственным телом. Он выполнял эту процедуру молча, а затем, плоско поставив ладонь на уровне моего роста, прикидывал расстояние до полу и качал головой. После этого он бросал только одну фразу:

— Демонов знак!

Мне даже не разрешалось самому обнажать спину. Это всегда делал Смышлёный. Я чувствовал, как он меряет длину пядями, чувствовал, как он царапает ногтями родимое пятно, которое Огненным Драконом ползёт у меня вдоль всего хребта и преклоняет голову на левой лопатке.

Смышлёный должен был докладывать отцу, насколько я вырос с последнего раза и не заметно ли каких изменений в демоновом знаке. По моему глубокому убеждению, отец чуть ли не до моего двадцатилетия надеялся, что я вытянусь, а пятно — либо уменьшится, либо, ещё лучше, совсем пройдёт. Вероятно, он молился об этом чуде и в храме, и перед домашним алтарём. Но я так и остался коротышкой с въевшимся в спину демоновым знаком. Больше всего я не любил у Смышлёного руки. Не столько разговором, сколько этими руками он допускал интимность в обращении со мной. Я холодел, если он только задевал меня кончиками пальцев.

Почему я завёл эту тему? И матери и сёстрам отец запретил заговаривать с ним о моём теле.

Смышлёный привёз мне в Александрию грустные вести. Ни слова о Ганнибале, который ищет встречи со мной; речь шла исключительно о том, как плохи у отца дела, какие средства ему приходится тратить на меня, как безумно дорого стоит прилично выдать замуж моих многочисленных сестёр. Мне следует немедля прекращать свою праздную жизнь и свёртывать книжные покупки (которые, собственно, полностью оплачивали мои здешние расходы). Смышлёный пробубнил всё это, словно по бумажке. Ему было также велено сделать мне внушение.