— Прикажешь прервать поход, велеть поставить палатку, залечь туда и приняться за чтение? Ты это хочешь сказать?

   — Нет, и перестань надо мной подшучивать. Выслушай в сжатом виде то, что я познал в Александрии. Язык — не человеческое изобретение, а создание самой природы. Имя являет нам вещь, раскрывая её и делая доступной человеку. Фисис, природа, а не человеческая психе, творят имена и язык. Название «Европа» обнажает для нас действительную Европу. А действительность такова, что Европа принадлежит Карфагену. Сотворение слов — дело весьма важное, утверждает Сократ. Слова дают нам в руки подлинную сущность вещей. Тот, кто владеет словами, владеет и вещами, он может действовать в отношении реального мира и представлять его в новом свете. Слова не просто отражают суть реального, говорит Каллиграф, они также носители этой сути, в общем, язык создаёт видимую действительность и олицетворяет мир вещей.

Какие чудесные мгновения, какое изумительное место! Однако я не вижу ничего: ни Ганнибала, ни природы, ни войска, беспрерывным маршем движущегося на север. Из всего этого я не замечаю ни одного выразительного образа, ни одного предмета или подробности. Не замечаю я и того, что, вероятно, стою, опустив глаза долу... нет, скорее наоборот, с широко открытыми глазами. Внутри у меня — безмерное счастье. Мои глаза призваны не видеть те или иные вещи, а свободно излучать огонь и пламень моей радости. В груди у меня возникает песня, мой ненаписанный эпос — душа моей души и движущая сила моей мысли — обретает размах и глубину. Мне нужна сказочная Европа и все связанные с ней легенды. Правдой моего эпоса станет правда мифа. Помимо всего прочего, я уже дал рациональное обоснование законности карфагенского похода. Мы имеем право находиться там, где мы находимся. Так говорит миф. Все наши военные действия обоснованны. Крупные и мелкие, наступательные и оборонительные, они все законны, ибо Европа — отнятая у нас противником наследная земля. Нашу кампанию спровоцировал Рим, объявивший нам войну. Но мы всё равно рано или поздно приступили бы к действиям, потому что Европа — наша! Об этом вопиет сама земля.

   — Нам принадлежат не только Рим или Италия, — запинаясь, шепчу я. — Не только острова Средиземноморья или Иберия. Карфагену принадлежат не только нехоженые земли кельтов, но и Эллада. Да, даже Эллада — наша.

   — Надеюсь, Македония станет нашим союзником, — из какой-то бесконечной дали доносится до меня голос Ганнибала.

Он медленно приближается, делается громче.

   — Ты говоришь не как полководец и не как воин, Йадамилк. Ты говоришь как вдохновенный поэт. Хорошо. Пусть. Продолжай в том же духе, но, пожалуйста, про себя. Поверь мне, когда ты со временем будешь сидеть в отцовском доме либо наслаждаться прелестями сельской жизни на Прекрасном мысе или в каком-нибудь другом месте, куда тебе захочется забраться после окончания войны и заключения мира, мира, который до неузнаваемости изменит весь земной шар, тогда, Йадамилк, ты вспомнишь эту минуту, а также всю череду мгновений, пережитых тобой в походе на Рим; покоясь в объятиях мира, ты заново обретёшь пережитое и сможешь воспеть всё, что тебе будет угодно. Поэзия обычно не удовлетворяется ни ещё не свершённым, ни сиюминутным. Её интересует значительное и состоявшееся. Она взмывает туда, куда её тянет могучая сила жизненного преодоления. Любое искусство влечёт к себе то, что побеждает и будет побеждать. Оно чурается всего слабого и нежизнеспособного, разрушающегося и распадающегося, любых проявлений некрасивого и уродливого, присущей разложению отталкивающей способности к постепенному умервщлению самого себя — всё это ни в коем случае не может стать предметом искусства. Поэзия бывает обращена к человеку радости, к тому, кто смел и в то же время игрив... да-да, шутлив и игрив, ибо на земле царит мир, которого добился победоносец и которого не может не ценить народ, посему человек наслаждается плодами своего непоколебимого мужества, посему он украшает своё тело изящными побрякушками и подкрепляет своё чувство собственного достоинства гимнами и эпическими песнями — ведь всё это даёт понять окружающим и убеждает его самого, что сей победоносный народ готов не только продолжать, но и наращивать свою борьбу за достижение идеалов красоты и справедливости.

От напористой Ганнибаловой речи сам я начинаю спотыкаться — когда вновь обретаю дар слова.

   — Значит, ты хочешь сказать, что Европа вовсе не наша?

   — Я этого не утверждал, — отвечает он.

   — Ты отвергаешь то, что назвал сказкой о Европе?

   — Я сейчас не думаю ни о ней, ни о каких-либо ещё сказках. Я думаю о нашем войске, о царе Бранке, об Альпах и долине Пада, о том, что намерены делать и уже делают римские консулы, о том, как мне одеть и накормить свою армию.

   — А само название Европы, — упорствую я. — Ты ведь Баркид, и уже это имя придаёт твоим деяниям особый смысл и основательность. Благодаря твоему имени и произошло всё случившееся до сих пор, благодаря ему мы находимся сейчас здесь, на кельтской земле, и пойдём туда, куда ты нам укажешь.

   — Возможно, я найду применение твоей истории про Европу, — признает Ганнибал. — Во время переговоров, при определённых условиях... когда допустимо говорить с позиции силы. Когда можно прибегнуть к картинному доводу, к риторическому обоснованию. Надеюсь, ты будешь тогда рядом со мной. Нет, лучше ты будешь сидеть дома, в Карфагене, и сочинять с помощью Музы. Посмотри на Родан, Йадамилк, и ты поймёшь меня.

Я смотрю.

   — Что ты видишь? — спрашивает Ганнибал.

   — Родан, — резонно отвечаю я.

   — Ты уверен?

   — С чего бы мне сомневаться в этом?

   — С того, что ты видишь лишь кусочек реки. Так же обстоит дело с нами, так же и со мной. Наш поход отнюдь не завершён. Мы пока что дошли только до Родана. Рим ещё не побеждён, мы не преодолели Альпы, мы даже ещё не видели этих Альп, через которые нам нужно перевалить, сохранив себя, иначе никакой войны с Римом не будет. Сейчас моя тактика заключается в избегании Сципионовых легионов. Конечно, я мог бы приказать остановиться. Конечно, мы могли бы разгромить преследующие нас отряды. Но я не хочу этого. Я хочу сохранить в целости свою пехоту. Я не хочу никого терять в ненужных сражениях, поскольку не намерен нанимать солдат в этих краях.

Я молчу. Я держу свои мысли при себе. Я знаю, что Ганнибал выказал мне большую дружбу. Он любит меня. Не как отец, а скорее как старший товарищ. Иначе, чем люди, которых я привлекаю своей миловидностью и небольшим ростом. Не то чтобы я был совсем коротышкой или карликом. Я просто меньше средних размеров. Говорят, у меня мелкие черты лица — рот, подбородок, уши. Глаза же большие, лоб высокий, нос довольно солидный. Нет, Ганнибал обращается со мной не по-отечески. У него уже несколько лет не было времени учиться. Он не знаком с последними достижениями естественной науки и филологии. Да и когда ему было успеть? Он начальствует над огромными полчищами и до сих пор правит значительной частью Карфагенской державы. Мне ещё не раз представится возможность побеседовать с ним. Ясно, что он прислушивается ко мне. Мало-помалу я сумею изложить свои воззрения на Европу и на единственный способ установить длительный мир.

Пока мы стоим рядом, происходит нечто неслыханное, нечто совершенно неожиданное. Ганнибал протягивает ко мне руку — резко и энергично, но как-то неопределённо, так что я не могу предугадать, что будет дальше. По всей вероятности, я успеваю испугаться и принять грустный или мученический вид. Однако вскоре этот резкий жест предстаёт в моих глазах едва ли не как проявление нежности, во всяком случае, заботы и защиты. Ганнибал кладёт ладонь мне на шею. Он не ласкает меня, а передаёт мне часть своей силы. Я откидываю в сторону притворство.

   — Я очень ценю тебя, Йадамилк, я привязан к тебе, ты мне симпатичен. Война похожа на реку, текущую вспять, к своим истокам, чтобы избрать оттуда новый путь, новое русло. Посему не забегай вперёд, живи миг за мигом, поступок за поступком. В данную минуту я как раз могу дать тебе конкретное поручение. Ты же просил давать тебе конкретные задания. Кельты — народ варварский. Нельзя сказать, что это неисправимо и что так будет всегда, но теперь это так. И всё же кельты исстари обладают одним качеством, которым я восхищаюсь. Их воины не страшатся смерти. Других солдат на поле брани охватывает ужас. Во всяком случае, их начинает трясти, когда они в схватке неизбежно оказываются лицом к лицу со смертью. Эти варвары кельты ведут себя иначе. Они идут на смерть торжествующе и, горя восторгом ярости, бьются до последнего. Не знаю, почему это так, однако очень хотел бы выяснить. Должна быть какая-то причина. Вот и попытайся узнать её, Йадамилк, когда мы придём в Оранж.