— Твои речи пристали не спартанцу, а какой-нибудь аттической сволочи.

   — Ты, Йадамилк, куда менее учен, чем тебе кажется. Мы, спартанцы, не гнушаемся никем...

   — Перестань меня задерживать. Недосуг с тобой болтать, да и руки чешутся...

   — Ах, вот как ты себя ублажаешь...

   — Чешутся стукнуть тебя! — реву я и наконец-то могу продолжить путь.

Но спартанец, бывший наставник Ганнибала в ратном деле, идёт следом и дышит мне в затылок.

   — Подобное распоряжение неслыханно. «Чтоб ни одной бабы, пока не перевалим через Альпы» — так звучит твёрдый приказ Ганнибала. Ни один главнокомандующий в мире не осмеливался требовать такого.

Я пускаюсь бежать, только бы отделаться от докучливого Сосила. И он таки отстаёт. Сейчас, когда я пишу, у меня перед глазами стоят его омерзительные ноздри: две Глубокие алчные дырки, заросшие чёрной щетиной. Раньше я не замечал их. Ещё вчера я относился к спартанцу со скрытой симпатией, вероятно, более всего потому, что он много знает про Ганнибала и охотно рассказывает разные эпизоды из прошлого, так что мне не приходится пытать его. На сей раз он здорово завёл меня, лишив привычной рассудительности, о чём свидетельствует мой вопрос к Силену (именно его, проснувшегося и уже вставшего, я обнаружил у входа в свою палатку):

   — Неужели нам предстоит перебираться через Ибер в этом заболоченном месте?

   — Кто тебе сказал?

   — Никто.

   — Да нет, кто-то сказал.

   — Кто же?

   — Ты сам, — вмазывает мне Силен.

Однако я не успокаиваюсь и спрашиваю дальше:

   — Ганнибал небось уже на той стороне?

   — Вовсе нет, — отвечает Силен. — Он там, где царица Имилке.

   — А она где? — тупо раскрыв рот, интересуюсь я.

   — В двух часах отсюда, если верхом.

   — То есть обратно, на юг? — продолжаю я выказывать свою тупость.

   — Более точный ответ должен включать формулу «К востоку от солнца, к западу от луны». Но почему ты смущён, Йадамилк? Ганнибал пришвартован у тихой пристани, в брачном чертоге, а следующая возможность бросить якорь в сей гавани, видимо, представится не скоро. Видишь ли, брачный чертог...

   — Почему тебе нравится повторять это выражение?

   — Это цитата из Софокла[37], — с напускным достоинством произносит Силен.

   — Едва ли.

   — А вот и да! Могу совершенно точно сказать, в какой трагедии упоминаются эти замечательные метафоры — и «тихая пристань», и «брачный чертог».

   — В какой же? — невольно спрашиваю я.

   — Конечно, в «Антигоне».

   — Прямо-таки «конечно»?

   — Да.

   — Не помню такого.

   — А я помню. Удачные находки, крупицы чистого золота, которые может выловить из языкового потока лишь превосходный поэт. К тому же они стали достоянием всех греков: люди подкрепляют их, используя в речи и получая от этого удовольствие. Метафоры освободились от трагедии и перешли ко всем на уста. Такое случается не каждый день! Тебя, милый штаб-бард, можно было бы поздравить, если б ты совершил нечто подобное.

Я покидаю Силена с ощущением, что меня опозорили или, по крайней мере, опозорили бы, задержись я тут на лишнюю секунду. У меня перед глазами возникает Александрия, одна из её гаваней под названием Эвност, что значит «Счастливое возвращение». Я понимаю, что Эвностом моей жизни может стать только завершённый эпос. «Сколько времени он займёт? — вздыхаю я. — И вообще — сумею ли я? Я ведь ниоткуда не получаю поддержки. Напротив, меня со всех сторон бьют и давят. Боги, даруйте несчастному барду волю и горячее желание свершить задуманное!»

Теперь перед моим взором возникаю я сам: я впервые бреду через роскошный квартал Брухейон к знаменитой на весь мир Александрийской библиотеке. Не стану утверждать, что гнев и необоримая ненависть охватили меня в тот же день. Нет, не в тот же день, но они пришли! На меня нахлынули негодование и злоба, которые поселились во мне, отравив мою душу. Даже в эту минуту, когда я держу в руке перо, во мне оживают те мучительные чувства. Мне делается стыдно, стоит только подумать: где в этой колоссальной библиотеке представлены мы, карфагеняне? Где собраны книжные сокровища финикиян? Сколько полок занято папирусами на финикийском языке? Может быть, они хранятся среди редких книг? В помещениях за семью замками, куда не допускают посторонних? Ведь, клянусь всеми богами, рукописи на родном языке карфагенян должны считаться самыми важными и бесценными...

Ничего подобного. Их вообще нет. Ни одной.

Само собой разумеется, я знал об этом ещё до приезда в Александрию. Но однажды сия мысль ударила меня, словно обухом по голове, и я вскипел от гнева. В тот вечер я напился и буянил, переходя из кабака в кабак. Никто не слушал моих негодующих речей. «Мальчишка просто мелет вздор», — сказал один. «Поезжай лучше в Карфаген — выплакаться на груди у мамочки», — посоветовал другой. «Говори по-гречески и молчи на своём родном языке», — раздражённо молвил третий. Конечно, они правильно делали, что не слушали меня: в тот раз я был почти невменяем. Но разве моя идея не была ясна как день? Нет, в Александрии истину предпочитали считать заблуждением и пустым звуком. Она оставалась сокрытой от всех, кроме меня, который пытался показать её.

Друзья притащили меня домой — предварительно наложив повязку на мои уста. Я вёл опасные речи, в частности, политические: о Птолемеях, о том, что их власть зиждется на мародёрстве. Дескать, усыпальницу Александра Великого нужно снести, а его золотой саркофаг отправить туда, где ему самое место, то бишь в Македонию, в Пеллу; бедным египтянам, которых все презирали, в которых не видели людей, в особенности так называемым «царским крестьянам», я советовал поднять мятеж, изгнать деспотического правителя с его придворными, посадить весь этот сброд на их увеселительный корабль, который не в состоянии плавать. «Топите его! Топите! — шумел я. — Очистите Александрию от скверны!» Мы, финикияне, всегда ценили достойную уважения культуру Египта и его древнее государственное устройство. Неужели никому не известно, что новый Птолемей, тот, кого называют Филопатором, вытатуировал себе на теле лист плюща — в честь Диониса — и что весь его двор предаётся вакханалиям?

По-видимому, никто, кроме меня, не замечал изначальных заслуг финикиян перед высокой культурой. Сия истина ускользала от всеобщего внимания. Ни единой фразы, ни единого слова от тех, кто выиграл за счёт нашего изобретения. Разве беда, что наша литература не заняла сколько-нибудь достойного места? Этому горю могли бы помочь настоящее и будущее, могли бы помочь мы сами, современные карфагеняне, — только бы нам выпал шанс, только бы была создана благоприятная культурная обстановка, только бы к нам проявляли больший интерес, большую восприимчивость, только бы на нас снизошла благодать. Недостатки можно устранить, упущения — исправить, раны — залечить. Однако всем на свете необходимо знать нижеследующее (причём без моих напоминаний, будь то мучительно-страстных или выдержанных в спокойном тоне).

Если бы финикияне не изобрели алфавит, не было бы ни книжных свитков, ни библиотек, ни десятков тысяч читателей в разных концах ойкумены; уверяю вас, все рукописи остались бы ненаписанными, а все их мысли — невысказанными, ибо не существовало бы букв. Попробуйте-ка и дальше высекать в камне иероглифы и выжимать на глиняных табличках слоговые клинышки, посмотрим, много ли вы успеете. Разбудите бардов, приманите рапсодов, позовите гистрионов и комедиантов, посадите всех детей за зубрёжку, и вы обнаружите полную невозможность удержать в памяти созданную к сегодняшнему дню колоссальную литературу. Хранящиеся в библиотеках толстые, солидные труды, которые были созданы благодаря нашей звукобуквенной письменности, ни в коем случае не могли бы передаваться изустно. Иными словами, эти труды вообще не могли бы появиться на свет. Вероятно, мы бы ещё не вышли из пелёнок, уповая на богов.