Придверница уже лежала на полу, Годунов придавливал ее плечи, а Бельский, сосредоточенно сопя, задирал ярко-голубой сарафан и сорочку. В воздухе мелькали длинные голенастые ноги, поросшие густым рыжим волосом, потом…
Годунов и Бельский враз помянули шепотом чью-то несчастную, извека поминаемую мать, а царь некоторое время оцепенело смотрел на мужское естество, вдруг открывшееся взору, и только шевелил губами, не в силах исторгнуть из себя ни звука.
– Та-ак… – выдавил он наконец хрипло, и тотчас – громче, грознее: – Та-ак!
Ворвался обратно в царицыну опочивальню.
Анница, свесившись с постели, пыталась разглядеть, что творится в столовой. Иван Васильевич коршуном налетел на жену, вцепился в волосы, принялся тянуть с ложа с такой силой, что вмиг стащил на пол. Зашагал обратно, волоча за собой кричащую, стонущую царицу. Одной рукой она пыталась разжать пальцы мужа, стиснувшие ее растрепанную косу, другой безуспешно одергивала задравшуюся сорочку. Протащив по полу до Годунова и Бельского, которые все еще таращили глаза на «придверницу», оказавшуюся юношей, царь приподнял жену и теперь держал ее так, чтобы она могла видеть обнажившуюся мужскую плоть.
Из горла Анницы вырвался слабый хрип, и она беспомощно обмякла. Царь, поддерживая обезумевшую от страха женщину одной рукой, протянул правую за спину, нетерпеливо пошевелил пальцами. Понятливый Годунов оглянулся и увидел на полу отброшенный посох.
Прополз на коленях, схватил тяжелую палку, передал государю. Анница слабо пошевелила губами, когда муж занес посох, но не успела исторгнуть ни звука. Иван Васильевич сдавил рыжему охальнику горло: боковым взмахом ударил его по голове, но так сильно, что проломил череп, снес кожу с пол-лица и раздробил нос.
Юноша выгнулся, повозил ногами по полу и затих. Было странно и страшно видеть, как его плоть вдруг напряглась мощно, будто в приливе страстного желания в последний раз ощутить женское лоно… лоно жизни! – и мигом съежилась, увяла, словно раздавленный рыбий пузырь.
Со свистом выдохнув сквозь зубы, царь разжал левую руку, которой держал за волосы жену, и обеспамятевшая Анница мягко свалилась на мертвое тело, прижавшись всем лицом к изуродованному, окровавленному лицу незнакомца.
На другой день к воротам Тихвинского монастыря подъехала большая телега, окруженная всадниками. Дно было слегка прикрыто соломой, на соломе лежал большой тулуп, из-под которого торчали босые, посиневшие – день стоял студеный – женские ноги. Двери монастыря немедленно открылись: приблизительно за час до этого в монастырь прибыл гонец, предупредивший игуменью о том, что здесь должно вскоре произойти, поэтому и она сама, и сестры были вполне готовы.
Телега въехала во двор и остановилась перед храмом. Спешившись, молодой человек в черном – игуменья узнала одного из самых ближних к царю людей, Бориса Годунова, – убрал тулуп, и все увидели, что на соломе лежит связанная женщина в одной сорочке. Лицо ее было покрыто коркой засохшей крови, волосы спереди и рубаха – все было в крови. Даже когда Годунов развязал ее и несколькими шлепками по щекам привел в себя, она не смогла шевельнуться: так избито было ее тело немилосердной тряской на телеге, так затекло от долгой неподвижности.
Игуменья сделала знак одной из сестер – та приблизилась, обтерла лицо незнакомки. Из-под кровавой коросты выступили правильные, красивые, только безмерно исхудалые черты, блеснули исплаканные зеленые глаза. Женщина дрогнула пересохшими губами, пытаясь заговорить, с мольбой взглянула на Годунова, однако тот неприступно покачал головой.
По его знаку в ворота обители въехали еще два всадника (остальные почтительно остались за забором, не осмеливаясь нарушить монастырского затворничества), спешились, вытащили из телеги женщину и под руки повели, вернее, повлекли ее – ногами она не владела – во храм, где уже мерцали лампады перед иконостасом, колыхалось свечное пламя, копился в углах зловещий полумрак, и черные очи святых скорбно, а может быть, равнодушно смотрели на происходящее.
Женщину опустили в кресло, стоящее перед царскими вратами. Она подняла голову; слабой, непослушной рукой убрала волосы с лица, огляделась и с видимым наслаждением втянула ноздрями сладковатый ладанный дух.
Началась служба. Женщина то внимательно слушала древние, неразборчивые слова молитв, то погружалась в забытье; слабая, бессмысленная улыбка блуждала по ее лицу. Однако темная фигура Годунова, стоящего в полушаге от кресла, выражала нескрываемое напряжение. Казалось, он был готов ко всяким неожиданностям – и не напрасно.
Служба уже перевалила за середину, когда женщина, похоже, начала осознавать, что здесь происходит. Стала беспокойно озираться, пыталась приподняться, что-то сказать, однако рука Годунова всякий раз опускалась на ее плечо, придавливая к креслу. И вдруг она сорвалась с кресла, упала на колени, замолотила кулаками по полу:
– Нет! Что вы делаете?! Я царица! Отпустите меня!
Годунов проворно шагнул вперед, вцепился ей в плечи, вздернул на ноги, сунул обратно в кресло. Беспощадно намотав на руку растрепавшиеся косы, заставил закинуть голову и сунул в рот кляп, который, очевидно, был загодя приготовлен, потому что Борис выхватил его из-за пазухи.
Испуганные монахини завороженно смотрели на его красивое, смуглое, точеное лицо, искаженное такой жестокостью и злорадством, что сестрам Христовым почудилось, будто они воочию зрят тот страшный миг, когда человеком безраздельно овладевает дьявол. Черты Годунова мгновенно стали прежними – спокойными и печальными, – однако он уже не отпускал волос женщины, держал крепко, словно натягивал поводья уросливой лошади.
Черные фигуры вышли на середину храма, окружили кресло. Епископ из глубины храма напевно вопрошал, по собственной ли воле раба Божия Анна отрекается от мира, добровольно ли дает она обет строго соблюдать правила иночества.
Ответа не дождался.
Годунов заглянул в лицо женщины и неприметно усмехнулся: она была без памяти.
Епископ, обеспокоившись, повторил вопрос, и Годунов громким, ясным голосом ответил:
– По собственной! По доброй!
Ничто не дрогнуло в щекастом, бородатом лице епископа, и через несколько минут Анница Колтовская исчезла с лица земли. Вместо нее в кресле пред царскими вратами полулежала смиренная инокиня Дария.
А еще спустя некоторое время сестра Дария окончательно отрешилась от мира, потому что была посвящена в схиму. Облаченную в черное одеяние, покрытую куколем,[95] расшитым изображениями крестов, Дарию вынесли из храма на руках стражники, потому что сознание милосердно не возвращалось к ней, и издали могло показаться, будто люди несут большую черную птицу, подбитую в полете.
Несли бывшую царицу – Анну Алексеевну.
ВЕДЬМИНА ДОЧКА
Годунов поспешил вскочить в седло и погнал коня к Москве, даже не простившись с епископом и игуменьей. Ничто здесь, тем паче – дальнейшая судьба Анницы, вернее Дарии, его более не интересовало. Гораздо больше волновала собственная участь, ибо последние дни он шел уже не по простому болоту, из которого при удаче все же можно выбраться, а словно бы по змеиному логовищу, подобному тому, на коем стоял некогда Казань-город, и не мог знать наперед, из-под которой кочки высунется плоская черная голова и тяпнет ядовитыми зубами.
Игра, затеянная как бы наудачу, обернулась таки-ими переворотами в судьбах людей и даже державы, что Годунов продолжал ощущать некоторую оторопь. Потер ладонью грудь против сердца, которое так и ныло от тревоги. Нынче ночью Борис не сомкнул глаз ни на миг, да и вообще мало кто спал во дворце. Теперь голова у него была тяжелая, глаза зудели, и стоило коню перейти на мерную рысь, как начинало клонить в сон, поэтому Годунов непрестанно горячил скакуна, однако знал, что тот уже измучен и вряд ли выдержит обратный путь до Москвы. Ладно, добраться бы до ближней подставы, а там можно пересесть на другого. Главное – поскорее очутиться в столице!
95
Головной убор монаха-схимника.