Курлятев-Оболенский писал, что ее больше нет в живых. Дело с отравлением царицы вышло-таки наружу, как Магдалена и предсказывала. Обнаружил сие новый архиятер царя, именем Елисей Бомелий. Воистину, могила не все покрыла – концы на тот свет вышли! Начато расследование, ищут соучастников. Но Магдалена, никого не назвав и ничего не сказав, умерла в застенке на другой же день после ареста. За ней, по сообщению Курлятева-Оболенского, приходил новый клеврет царский, Малюта Скуратов, человек редкостной свирепости и беспощадности. Ее назначено было пытать, и детей тоже, была уж приуготовлена дыба, но поутру палачи нашли всех шестерых мертвыми. Наверняка Магдалена припасла для себя самое верное и надежное из своих зловещих, тайных снадобий! Она уберегла себя и детей от мучений, взяв грех на душу. Впрочем, для ее души, столь же мало приверженной родимому католичеству, как и навязанному ей православию, чужды были какие-либо религиозные препоны, ибо верила она в Сатану больше, чем в Бога. Но и тот, черный, лукавый, не помог ей… или все-таки помог?

Мысли путались, озноб бил все сильнее. Алексей Федорович налил кубок романеи, от которой недавно отказался Васька, и выцедил туда из костяного сосудца все, до последней капельки.

Осторожно омочил губы. Вино было сладким-сладким, вкуса яда не чувствовалось совсем. Хотя кто знает, каков он на вкус, тот яд… какова на вкус смерть?

Ноги вдруг подкосились, однако это была только лишь минутная слабость. Магдалена предупредила, что за средство дала ему, щадя его неистовую гордыню и не искорененное опалой тщеславие. Никто не должен заподозрить, что «избранный» первосоветник Адашев малодушно умер от яда, собственной рукою прервав свою жизнь! Пройдет неделя, говорила Магдалена, не меньше, чем неделя… даже если за это время приедут царевы посланные – везти его в Москву, пытать, – он успеет ускользнуть. А для всего мира это будет выглядеть как смерть от огневицы, от горячки, от простуды, от сердечной хвори – какая разница, в конце концов?

А Данила, значит, поехал навстречу погибели… ну, этого надо было ожидать. Конец всем Адашевым, а также тем, кто многие годы грелся в лучах этого имени. Он вспомнил своих шурьев Сатиных, на сестре которых женился некогда. Им тоже конец. И его семье, его законным детям. Он любил детей от Магдалены больше, сильнее, но все же родная кровь…

Утирая медленные, тяжелые слезы, Алексей Федорович скрупулезно перебирал всех, по кому ударит опала. Ладно, хоть отец умер пять лет назад своей смертью: ему, вновь испеченному боярину и вельможному сановнику, было бы непереносимо падение с высоты, на которую он вознесся благодаря уму старшего сына и воинской доблести младшего.

Алексей Федорович вдруг вспомнил мнимое царево отречение от престола, мнимую болезнь. Они были близки к падению еще тогда, но Бог оберег. А теперь – нет. Все кончено, теперь все кончено… Анастасия убита, но это уже никого не спасло. Раньше надо было побеспокоиться, раньше! Ошибки, ошибки – перечислять все совершенные и непоправимые ошибки не хватит пальцев на обеих руках. А начало этим ошибкам было положено той декабрьской ночью, когда он отстал от Ивана, возвращавшегося после смотрин Анастасии, и вернулся к забору Захарьиных, чтобы взять в свое седло продрогшую, тоненькую, черноглазую полячку…

Жаль, жаль, жаль Магдалену, жаль их сыновей, но ничего: они скоро встретятся. В аду, надо полагать, куда отправляются все самоубийцы. А Иван останется жить! Курлятев-Оболенский еще написал, что царь не больно-то печалился о неуспехе своего польского сватовства и теперь намерен взять за себя какую-то черкесскую княжну. Якобы красоты она непредставимой – и столь же непредставимой дикости. Отец ее во всеуслышание говорит, что эту кобылицу объездить невозможно, скорее, она заломает царя, чем он ее.

Сейчас, склонив голову на спинку кресла и борясь с подступающей дремотой, Алексей Федорович от всей души пожелал этой дикарке удачи. Что бы ни свело в могилу Ивана, все будет ладно. А еще Адашев пожелал – и это было последним, о чем он попросил Бога! – чтобы тот человек, Бомелий, который обрек на смерть Магдалену и ее детей, сам умер на такой же дыбе, которая ждала ее, бедняжку.

БЕЛЫЙ КРЕЧЕТ

– Государь! Беда! Царица…

Боярыня Головина зажала себе рот рукой и застыла с вытаращенными от ужаса глазами. Все ее пухлощекое лицо тряслось, будто студень. Иван Васильевич сначала мимолетно усмехнулся: да, для наших русских ветхозаветных теремниц быть денно и нощно с этой дикой черкесской кошкой слишком тяжелое испытание! – и только потом ожгло страхом:

– Что с ней? Отравили?!

С некоторых пор это слово то и дело само соскальзывало с языка.

Бомелий, как всегда, таившийся в одном из углов опочивальни, тревожно вытянул шею: отравили?!

Боярыня Головина, не в силах справиться с трясущимся подбородком и заговорить, тяжело закачала жемчужной кикой: нет, мол. Однако ужаса в ее глазах не убавилось, и царь наконец вынул себя из кресла, навис над толстухой:

– Ну, что там еще?

Боярыня отлепила ото рта ладонь, подрожала еще немножко губами и выдохнула с усилием:

– Пове… повеси…

Далее она говорить не могла – сомлела под огненным взглядом царя, запрокинулась на спину. Подхватив полы парчовой ферязи,[31] Иван Васильевич перескочил через куль ее тела и огромными шагами понесся в царицыны покои. Бомелий ринулся следом, на бегу отстраняя слуг и ближних бояр, вознамерившихся сопроводить царя и поживиться новостями: знал, что государю тошно будет в минуту слабости ощутить затаенное боярское злорадство. А то, что минута слабости ему предстоит, умудренный жизнью Бомелий мог бы предсказать заранее.

Ворвались в опочивальню – и замерли на пороге, мгновенно вспотев: на царицыной половине всегда было нестерпимо жарко. Боярыни частенько падали в обмороки, не стерпев духоты, однако царица страстно любила жару и даже пеняла, что нет в ее покоях русской печи с лежанкою, где она могла бы угреться, будто кошка.

Иван Васильевич, помнится, поднял ее на смех: царица на лежанке – это, воля ваша, как-то совсем уж… надо ж венценосцам хоть чем-то от простолюдинов разниться! Так лежанку и не сладили.

Обойдя неловко согнувшегося под притолокой, да так и застывшего царя, лекарь стремительно приблизился к неподвижно лежащему женскому телу, которое показалось ему каким-то особенно, по-змеиному длинным в этом атласном, зеленом, переливчатом одеянии. Нагнулся, ловя кончиками пальцев биение крови в жилке за ухом и растягивая другой рукой удавку, охватившую длинную, тонкую шею. Удавка была свита из белых вышитых ширинок: тонкий шелк, годный для утирания нежных ланит, но слишком скользкий и мягкий, чтобы стать серьезным орудием самоубийства.

Бомелий торопливо согнал с лица неосторожную ухмылку. Даже не расспрашивая боярынь, он мог бы сказать, что здесь произошло. Едва только царица спрыгнула с лавочки (вон та валяется, опрокинутая), как завязанный на перекладине под потолком узел разошелся – и красавица грянулась оземь. Головенку, конечно, зашибла, и спина некоторое время поболит, однако она даже шею не ободрала петлей, не то чтобы навовсе удавиться.

Вопрос: в пылу ярости она схватила негодные к смертоубийству полотенца, не сознавая, что делает, или это просто-напросто штукарство,[32] предназначенное для воздействия на царя? И чего же красавица добивается от него на сей раз? Вернее, в чем государь смог отказать своей не знающей отказа, молодой и до сумасшествия сладострастной жене?

Бомелий вторично спрятал в усах улыбку и сделал серьезное и даже озабоченное лицо. Поднял голову:

– Царица жива, однако без чувств. Подайте мне уксусу.

Из-за спин столпившихся боярынь вывернулась горничная девка, протянула скляницу. Бомелий заметил взбухший кроваво-красный рубец, перечеркнувший ее худую руку. По-нят-но… черкесская кровь кипит, бунтует!

вернуться

31

Длиннополая одежда с рукавами или без, носимая поверх кафтана.

вернуться

32

Лицедейство, актерство.