– Тут очень много означает непрерывное общение, – со знанием дела сообщил Горсей. – Если бы вы, дорогой сэр, очутились в Англии, где никто вокруг вас не говорил бы по-русски, вы, с вашими способностями, в два счета впитали бы в себя нашу речь, подобно тому, как иссушенная зноем земля впитывает влагу.
На самом деле он вовсе не был такого уж высокого мнения о способностях Годунова к иностранным языкам. Но сейчас надо было что-то говорить, непременно говорить, а лесть – лучший предлог, чтобы отвлечь внимание от скользкой дорожки, на которую чуть было не ступил Горсей. И как только позволили приличия, он откланялся, весьма недовольный собой.
Годунов проводил гостя до порога с непроницаемой радушной улыбкою, однако стоило Горсею удалиться, как она сменилась мальчишеской ухмылкой до ушей. Уж кто-кто, а он был собою доволен до чрезвычайности! И хоть прекрасно понимал, что надо быть осторожным, втихомолку пожалел, что ушлый англичанин так быстро спохватился и не удалось продолжить разговор. Нет, Годунов, конечно, ничего не сказал бы, он ведь не безумец… А между тем у него было что сказать в ответ на вопрос: в самом ли деле царевич-наследник идет на все, чтобы обеспечить за собой престол любыми путями?
Еще как идет! И даже больше, чем на все!
Несколько дней назад верные Годунову люди донесли ему, что царевича видели поздней ночью на половине молодой государыни. Борис изумился было, но все же приказал своему человеку следить за покоями царицы – просто так, на всякий случай, по старинной привычке «тыкать слегою в болотину». Однако первый же вечер слежки принес такую неожиданность, от которой Борис до сих пор не мог оправиться.
Когда Ефимка Поляков, от волнения горбясь сильнее обычного, путаясь в словах и задыхаясь, нашептал ему, как царевич слюбился с молодой государыней, Годунов заставил верного соглядатая поклясться пред иконою, что не лжет. И пока Ефимка бился лбом об пол, бормоча: «Да развались моя утроба на тысячу частей, да лопни мои глаза, ежели лгу!», Борис вспоминал, каким странным взглядом следил тысяцкий Иван за красавицей-невестой на отцовой свадьбе.
Вот те на! А он-то решил, будто царевич возненавидел молодую мачеху! Получается, совсем наоборот!
Но тотчас Борис усмехнулся. Только дурак может подумать, что Иван сделал это с царицею по неодолимой любви. Он сменил трех жен и Бог весть сколько «сударушек», как говорят в народе. Скорее всего, он тоже, как и Годунов, следил за царицей, искал, чем можно опорочить ее перед отцом, который, по всему судя, уже пресытился ею. Вот именно что подстилал соломки – норовил убрать помеху раньше, чем молодая женщина забеременеет и задача осложнится. А потом, когда Марья бросилась к нему, Иван просто воспользовался по-мужски случаем, не совладал с похотью. Годунов знал, сколь циничен и расчетлив царевич, напрочь лишенный возвышенности духа, свойственной его отцу. Или все-таки яблочко недалеко падает от яблоньки? Неужто и вправду возгорелся сердцем на любовь? Запретный плод – он ведь особенно сладок…
Впрочем, побуждения, которые двигали молодым Иваном, не особенно волновали Годунова. В эту минуту он готов был пасть на колени под иконами рядом с Ефимкою и возблагодарить Бога и всех его святых, вновь, не в первый уже раз, доказавших ему, что он – воистину избранный среди прочих, твердо стоит на своей стезе и сам владычествует своей судьбой. В первый раз он ощутил это, когда сковырнул Бомелия. Второй раз – когда на его глазах Бог поразил своим карающим перстом Анхен. А впереди еще…
Борис запаленно перевел дыхание, с трудом отогнав опасные мечты, предаваться которым сейчас было совсем не время, и велел Ефимке подняться с колен.
Тот подлез снизу своей угреватой рожей природного доносителя, причем длинный нос его аж пошевеливался нетерпеливо, чуя поживу:
– Батюшка Борис Федорович, ты уж не обидь меня, сирого, убогого, сам знаешь, что токмо моим ремеслишком живем мы с тятенькой родимым, а уж я, верный раб твой, завсегда тебе отслужу за доброту твою!
– Когда это я тебя обижал? – посунулся чуть в сторону Годунов, чтобы уберечься от брызг слюны, которые вылетали меж щербатых Ефимкиных зубов. – Грех пенять! Лучше скажи, здоровье тятеньки каково? Неужто еще живой, старый хрыч? Ему уже небось лет сто? Или поболее?
– Ну, сто не сто… – протянул Ефимка. – Он сам давно со счету сбился! Да вроде Бог милосерд, намерился наконец-то прибрать моего родителя. Да и то, разве это жизнь? Лежит бревно бревном, ни рукой не двинет, ни ногой, только глазами лупает, ни словечка не молвит, не соображает уже ничего. Коли будешь милостив, боярин, так отпустишь меня нынче в ночь в Москву: хочу при кончине его побывать, а изволит Господь, так и глаза закрыть.
– Неужто помирает старик? – недоверчиво спросил Годунов, и Ефимка закрестился в ответ:
– Помирает, уж который день помирает, а Бог даст – и насовсем помрет.
– Ну-ну, – задумчиво проговорил боярин. – В Москву, значит… что ж, поезжай, коли надобно.
– Спаси Христос, – поклонился в пояс Ефимка, который, несмотря на пакостную свою должность, был необычайно богомолен и словоизвержен – до приторности! – А ты нынче же прямиком к государю, да, батюшка?
– К государю? – глянул исподлобья Борис. – Что, прямо сейчас? Но ведь время уж позднее. Спит поди царь-надёжа!
– Коли спит, так проснется за-ради такой новости! – потирая руки, суетливо приговаривал Ефимка. – Это ж не новость, это чудо что такое! Небось ради нее и со смертного одра восстанешь, не токмо с ложа почивального!
– Ефимка, что-то ты языком молотишь не в меру! – сурово глянул Годунов. – Смотри, по краю ведь ходишь… по самому по краешку!
– Да нешто мы не понимаем? – посерьезнел Поляков. – Чай, не дурковатые какие-нибудь! – Однако глаза его так задорно блестели, так убегали от испытующего взгляда боярина, что Годунов насторожился.
Ефимка был его лучшим соглядатаем, а самым большим его достоинством была молчаливость. Однако картина, увиденная им в царицыной опочивальне, похоже, потрясла его убогое воображение настолько, что видак-заугольник впал в некое опасное умоисступление, бывшее сродни опьянению, когда человек не ведает, что творит, а его язык развязывается. Рано или поздно – это уж Годунов знал по опыту! – такое случается со всеми соглядатаями. Словно бы тайные сведения, которыми они обладают, переполняют некую чашу и начинают безвозбранно расплескиваться по сторонам. А в этом таится большая беда не столько для самого болтуна, ибо даже в самом плохом случае что он может потерять, кроме своей жалкой жизни, сколько для человека, которому он служит, ибо это всегда могущественный, поднявшийся до определенных, порою немалых высот власти человек, и падение его будет напоминать тяжелое свержение камня с вершины горы.
– Ну и ладно! – Годунов поднялся. – Не дурковатый – и слава Богу. Однако ты прав, Ефим Матвеевич. Надобно и в самом деле нынче же доложиться государю, невзирая на час.
Он вышел в сени и приказал клевавшему носом слуге подать шубу – октябрьскими вечерами было уже студено, а промозглые ветры, дувшие в Александровой слободе, имели свойство пронизывать до костей. Ефимка тоже подобрал свой убогонький тулупчик.
– Лошадку дашь, а, боярин милостивый? – спросил заискивающе. – Слыхал, с яма лишь поутру колымага в Москву тронется, а мне бы поскорей… тятеньку чтоб соблюсти…
– Дам лошадь, какой разговор! – кивнул Годунов и приказал позвать к нему Акима.
Ефимка недовольно прищелкнул языком. Аким сей, доверенный слуга и любимый кучер Годунова, статью напоминал медведя и, аки зверь лесной, мог только мычать да рычать, ибо был нем: язык ему урезали в ногайском плену, откуда его несколько лет назад выкупил боярин. То есть молчаливее Акима мог быть только мертвец, а Ефимке до судорог хотелось посудачить. Но тотчас он подумал, что ему, пожалуй, повезло. У Акима ведь урезан только язык, но отнюдь не уши! Внимать-то он способен!
Тайна, обладателем которой стал Поляков, так и распирала его, лишив привычной осторожности. Поскольку он был едва грамотен и о древних грецких мифах слыхом не слыхал, имя царя Мидаса было для него пустым звуком. А между тем сей царь сделался однажды обладателем ослиных ушей, которые старательно прятал под колпаком. Об том знал только цирюльник, и однажды он почувствовал, что точно так же не в силах хранить тайну царя Мидаса, как Ефимка – царицы Марьи. Зная, что за болтовню его ждет секир-башка, цирюльник вырыл ямку и шепнул туда: «У царя Мидаса ослиные уши!» Облегчив сердце, он ушел счастливый, а через малое время из ямки вырос тростник, пастушок вырезал из его стебля дудочку, и та напела всему свету замечательную песенку: «У царя Мидаса ослиные уши!»