Анастасия так ослабела, что была согласна на все, лишь бы выздороветь. Горше всего для нее сейчас были, впрочем, не боли телесные и не слабость. Она опасалась, что вынужденное отдаление плотское может ослабить их с мужем духовную связь! Она прекрасно понимала, сколько много значит для такого страстного и пылкого человека, как государь, страсть и похоть. Именно оттого, что не хотела терять расположения мужа к себе, таила от него робкие советы Линзея и делала вид, что не понимает намеков ближних боярынь и прислужниц, под страхом смерти запрещая разговоры о своих хворях. Право слово, если бы все зависело только от нее, она готова была лучше умереть, только бы не утратить любви мужа, только бы прекратить эти братско-сестринские отношения, которые невольно установились между ними – и неведомо когда сменятся прежними. Немного утешало лишь одно: столь любимые ею Петр и Феврония, когда пожили довольно и почуяли приближение смерти, приняли иноческий чин, назвались Давидом и Ефросинией и с тех пор жили тоже как брат и сестра, хотя прежде объединяла их самая пламенная любовь.
Настала зима 1560 года. Христофор Коряжемский по санному пути явился в Москву, читал молитвы над Анастасией, отпаивал ее целебною водой, беспрестанно встречался с Сильвестром и смиренно увещевал царя, что всякая болезнь ни от чего другого насылается на человека, как от Божьего к нему нерасположения:
– Человек хочет так или инако, а как Бог скажет: стой! – так все человеческие затеи и прахом пойдут.
Ну, понятно! Замыслы преподобного Христофора были шиты белыми нитками: Бог-де наказывал строптивого царя за нежелание примириться со своими мудрыми советниками!
Повинуясь просьбе жены, Иван Васильевич проводил Коряжемского целителя с добром, однако держался отныне с Сильвестром еще холоднее. До него стали доходить слухи, священник-де намеревается сложить с себя обязанности и отбыть от двора в Кириллово-Белозерскую обитель, однако царь держался так, будто знать ни о чем не знает и ведать не ведает. В последнее время он приблизил к себе дьяка Висковатого, не забыв о той преданности, которую проявил Иван Михайлович во время принятия присяги царевичу. Не раз бывало, что государь вслух жаловался Висковатому на московских немцев, которые теперь затаили обиду на него и никак не называют лекаря. И вот как-то раз Висковатый появился у царя крайне оживленный и сообщил, что дошел до него слух: в Болвановке произошло чудо.
Оказывается, у одного из новых жителей иноземной слободы, переселившегося в Москву всего лишь с год после начала военных действий в Ливонии, внезапно заболела дочь Марта. Девка, своей редкостной красой сведшая с ума многих молоденьких немчиков и даже русских боярских и купеческих детей, на глазах начала хиреть, чахнуть, и в полгода от нее остались кожа да кости. Чем и как ее только не лечили – не помогало ничего, отец ее уж думал, что повенчает он дочь с могилой. Но стоило призвать к ней некоего Элизиуса Бомелиуса, как девка немедля встала на ноги!
Прервав дьяка на полуслове, Иван Васильевич велел немедля доставить во дворец сего немчина, и только потом согласился дослушать Висковатого, который, оказывается, уже успел собрать немало сведений об этом человеке.
В Москву Бомелиус явился из Ливонии, спасшись там от русских и татар лишь благодаря своему удивительному лекарскому искусству. В Ливонию он прибыл из Германии, а родом не то из той же Германии, не то из Голландии. Человек он непоседливый, а попросту говоря, бродяга, однако это не помешало ему получить в Англии степень доктора медицины.
Услышав это, Иван Васильевич насторожился. С некоторых пор Англия стала его любимой страной! Почти два года назад там пришла к власти молодая, двадцатипятилетняя красавица Елизавета, дочь Генриха VIII, который, по слухам, прикончил не то шесть, не то семь, не то восемь своих жен. Англия хотела торговать с Московией, а поэтому любой человек, имевший отношение к этой стране, мог рассчитывать на расположение московского царя.
В эту минуту в дверях появился боярин с круглыми от изумления глазами:
– Дох… дохтур Елисей Бомелий! – с запинкой провозгласил он, впервые назвав именно так человека, которому суждено будет…
Впрочем, об этом после.
Иван Васильевич взялся за подлокотники кресла и наклонился вперед. Он ждал… он и сам не знал, чего ждал, только не того, что увидел.
Вошел высокий человек с черными волосами, которые падали на плечи локонами и отливали не вороненой синевой, а веселой, искрящейся рыжиной. У него была острая, веселая бородка и туго закрученные усы, кончики которых вздымались выше ушей. Роскошный сборчатый воротник окружал его довольно молодое лицо, на котором сверкали дерзкие прищуренные глаза. Темно-зеленый камзол, сшитый на польский образец, короткие круглые панталоны, открывающие стройные, сильные ноги в туго натянутых чулках, башмаки с острыми носками… И шпага на роскошной, украшенной позолотой и лентами перевязи. Бомелию было не более тридцати лет, он смотрелся красавцем, отважным и галантным рыцарем, отъявленным щеголем и чем-то неуловимым напомнил царю князя Курбского. А уж когда Бомелий отвел в сторону шляпу и с припрыжкой раскорячился в иноземном вычурном поклоне, Иван Васильевич насмешливо прищурился.
– Кого это вы ко мне привели, братцы? – спросил негромко, но с такой издевкой в голосе, что Висковатый, видевший государя во всякую минуту и знавший, на что он способен в гневе, откровенно заробел. – Что за ферт?[22]! Усы-то, усы… небось медом напомажены, чтоб этакой загогулиной завились? А ну, закрыть окна! Того и гляди, пчелы со всей округи к нам слетятся, чтоб этими усищами полакомиться.
Бомелий, не дожидаясь позволения, вскинул голову, выпрямился и сверкнул своими озорными зелеными глазами, вмиг сделавшись похожим на большого черного кота.
– Осмелюсь возразить вашему царскому величеству, – сказал он по-русски, забавно, но вполне уверенно выговаривая слова. – Сейчас на дворе ест месяц эприл, и пчелы еще почивают в своих ульянах. Икскюз ми – в ульях! Что же касается мой гардероб, то мне не было доставлено времени на изменение его. Ваши стражники вывели меня из-за стола. Вашему царскому величеству должно быть известно, что каждый маэстро… мейстер… о, прошу простить – каждый мастер для своей работы облачается в нужный одежда. Кузнец надевает свой кожаный передник, епископ – стихарь, а солдат – латы и шлем. Если мне будет приказано… – Он изящно повел своей чрезвычайно белой, холеной рукой, на которой мрачно блеснул золотой перстень с печаткою, в сторону, и все увидели небольшой сундук, внесенный в приемную комнату вслед за Бомелием. – С дозволения вашего царского величества…
Иван Васильевич кивнул, и перед Бомелием тотчас распахнули дверь малого бокового покойца. Благодарно сверкнув своими ослепительными глазами, иноземец проследовал туда вслед за слугами, тащившими сундук.
Какое-то время в приемной царило молчание. И царь, и Висковатый были равно ошарашены и видом, и дерзостью незнакомца.
– Где же это он, блядослов, научился по-русски зело борзо тараторить?! – наконец разомкнул уста государь, однако в голосе его на сей раз не было ни тени издевки.
Висковатый понял, что иноземное обращение «ваше царское величество» пришлось Ивану Васильевичу чрезвычайно по сердцу. Его так изредка называли купцы и посланники, в том числе англичанин Ченслер, и благодаря этому добивались от царя чего хотели. Он был весьма падок не только на лесть, но и на утонченную вежливость. Бомелий же выглядел весьма обходительным и галантным господином. И он явно поразил воображение царя!
Висковатый не успел ничего ответить – дверь распахнулась, и на пороге предстал совершенно иной человек, чем тот, который был здесь минуту назад. Куда девались смехотворные кургузые панталоны, обуженный кафтанчик и чрезмерно большой воротник, из-за которого человеческая голова казалась капустным кочаном, лежащим на блюде?! Бомелий был облачен в черные одеяния, ниспадающие на пол тяжелыми складками, а по ним змеились, пересверкивали узоры созвездий, нанесенные на ткань с необычайным искусством. Висковатый против воли приковался взглядом к очеркам созвездий, пытаясь отыскать знакомые Кигачи, Утиное Гнездо и Становище,[23] однако, разумеется, ничего не нашел. На голове Бомелия был водружен остроконечный серебряный колпак, и даже усы казались менее дерзкими.