– Бомелий, – пьяным голосом попросил царь. – Полечи моего верного шута, пусть снова играет.
– Боюсь, что теперь ни вы, ваше величество, ни сам Господь Бог не заставите этого несчастного играть вновь, – холодно ответил Бомелий, брезгливо отряхивая свои тонкие, длинные пальцы, которыми только что безуспешно пытался нащупать пульс у примолкшего Митрони.
– Ну вот, – огорчился царь, небрежно махнув рукой, чтобы унесли мертвого. – А как же мы будем веселиться без шута? Сам я не гожусь… Эй, кто из вас заменит Гвоздева?
Его расползающиеся в разные стороны глаза с усилием ощупывали перепуганные лица гостей.
– О, вот кто нас повеселит! – оживился вдруг Иван Васильевич. – А ну, Михаил Петрович, надевай личину да пляши!
И в именитого, почтенного боярина Репнина полетела размалеванная личина, которую частенько нашивал злополучный Митроня: с наклеенными, непомерно густыми бровями, с двуцветной, половину рыжей, половину зеленой мочальной бородой и носом, бывшим размером с добрую репу.
Михаил Петрович успел увернуться, и позорная харя пролетела мимо. Боярин вскочил и какое-то время стоял в полной растерянности. И вдруг слезы хлынули из его глаз.
– Что ж ты деешь, царь христианский?! – вскричал он плачущим голосом. – Недостойно тебя творить такое глумство и кощунство с верными твоими боярами. Боярством трон исстари был крепок!
– Что-о?! – бешено вскочил царь, и все с изумлением заметили, что ни в лице его, ни в голосе нет ни следа хмеля. – Опять старые речи, будто кем-то трон другим мой крепок, а я – дурак на том троне?! Заткнись, Репнин! Не то я тебе сам заткну глотку!
Потрясенный этим взрывом гнева боярин отпрянул – и свалился с лавки. Но никто даже не засмеялся.
– Вон! – рявкнул Иван Васильевич, и несчастный Репнин, не чуя ног от позора, опрометью бросился вон из покоев.
Не помнил, как добрался до дому и слег. Наутро друг его и приятель, Михаил Воротынский, казанский герой, отправился увещевать государя – и был прямиком из дворца выслан аж на Белоозеро со чады и домочадцы! Репнин же на другой день, по пути во храм Божий, был зарезан каким-то обезумевшим разбойником.
Где это видано, чтоб в Москве посреди бела дня добрых людей разбойники резали? Чай, не Рим какой-нибудь, не Париж, где, слышно, одни только разбойники и живут, молясь своему католическому Богу! Не удивительно, что убийство сие напрямую увязали с государевым гневом. И бояре прикусили языки, втихомолку кляня себя, что, во-первых, не чесанули в Ливонию тайком, как поступили умнейшие: Вишневецкий, Заболоцкий, Тетерин, Ноготков-Оболенский, а во-вторых, отсрочили царскую свадьбу. Бунтует в государевых чреслах семя, бьет в голову и мутит разум! Был бы женат на своей черкешенке, может, поутих бы…
Но напрасно бояре надеялись, что немилости монаршие уменьшатся со вступлением в новый брак. Сыграли свадьбу со всей пышностью, денно и нощно царь канителил молодую, горячую жену, а едва восставши с ложа, сыпал новыми и новыми указами, направленными против старинных родов. К примеру, ограничены были права князей на родовые вотчины: если который-то князь помирал, не оставив детей мужеского пола, вотчины его отходили к государю. Желаешь завещать брату или племяннику – спроси позволения государя, а даст ли он сие позволение? Не надо быть семи пядей во лбу, чтобы сразу угадать: нипочем не даст! И не давал…
Более того: вотчины у многих бояр были переменены. Чуть не первым пострадал князь Владимир Андреевич. Отныне он уже не звался старицким и верейским: получил в надел Дмитров, потом, вместо Дмитрова, Боровск и Звенигород; прежний «двор» его был разобран в царскую службу и заменен новыми людьми, назначенными Малютой Скуратовым. Княгине Ефросинье приказано было немедля постричься в монахини, чтоб не мозолить более глаза государю, а сам Владимир Андреевич загремел воеводою в Нижний Новгород со всем прочим семейством, плача по утраченному положению и в то же время благодаря Бога, что не сложил голову или не попал тоже в монастырь. Вот когда аукнулось Старицким старинное честолюбие и жажда воссесть на престол!
Снова зачесали бояре в затылках. Все, кто в свое время не решался присягать царевичу Дмитрию, теперь затаились, выжидая гонений. Однако на некоторое время в Кремле наступило затишье: осенью 1563 года умер царев брат – князь Юрий Васильевич.
Михаила Темрюковича всегда пропускали в царицыны покои беспрепятственно. Царь, хоть и недолюбливал шурина, остерегался противоречить своенравной жене, которая, чуть что не по ней, хваталась за нож либо лезла в петлю, поэтому новоиспеченный боярин и окольничий Михаил Темрюкович Черкасский бывал у царицы и среди дня, и в полночь-заполночь, не уставая выражать ей свою благодарность.
Нынче дворец был почти пуст: все, кто мог, стояли на панихиде. Темрюкович еще из сеней услыхал гортанный хохот, доносившийся из светлицы, и усмехнулся: веселилась его сестра.
На стороже у дверей стояла пригожая боярышня с милым полудетским личиком: ей было не более четырнадцати лет. Увидав черную тень, внезапно и бесшумно возникшую рядом – Темрюкович не ходил, а летал, едва касаясь ногами пола, – девушка схватилась за горло, охнула испуганно, а узнав брата царицы, чудилось, перепугалась еще больше. Согнулась было в поясном поклоне, едва не коснувшись узорчатым кокошником пола, но тотчас спохватилась, зачем поставлена, метнулась к двери – предупредить о госте. Однако Темрюкович успел раньше: перехватил девушку за похолодевшую руку и так дернул к себе, что она оказалась против воли прижатой к его мускулистому, поджарому телу.
Он усмехнулся, касаясь губами маленького, с продетой в него жемчужной сережкою ушка:
– Грушенька, ай, здравствуй! Что ж ты так от меня шарахаешься? Я ведь тебе не чужой, почти жених…
Девушка громко сглотнула, потеряв дар речи от страха и от того странного чувства, которое порождали в ней влажные губы Темрюковича, щекочущее прикосновение его холеных усиков. Чудилось, змея ползла по шее, обессиливая страхом… С тех пор, как отец ее, боярин Федоров-Челяднин, отказался даже говорить о сватовстве царского шурина к дочери, ссылаясь на ее молодость и нездоровье, даже намеков на то слушать не захотел, разумнее было бы ей отсиживаться дома, в тереме, не искушая судьбу, однако отцово тщеславье вынуждало чуть не каждый день появляться во дворце, исполняя свои обязанности ближней царицыной боярышни, и всякая встреча с отвергнутым женихом превращалась в пытку. Ладно, если встреча сия происходила на людях, а если один на один, как сейчас? И ведь говорила же, сколько же раз говорила батюшке!..
– Ты не горюй, сладкая, отец твой мне не указ, скоро зашлю-таки сватов к тебе, – усмехнулся Темрюкович, бесстыдно шаря по тяжело вздымающейся груди девушки.
Горевать? По нему? Да он что, с ума сошел?!
Грушенька, приходя в себя, рванулась было, но железные пальцы Темрюковича впились ей в ребра.
– Отцу так и скажи: пусть снова меня ждет. Попрошу, чтобы сам государь сватом был. Поглядим тогда, как он посмеет отказать!
У Грушеньки подкосились ноги. Отец ненавидит выскочек Черкасских, но если сам царь придет просить… Так же ведь было и у Сицких, когда отдавали Варвару за Федьку Басманова. Разве откажешь государю, особенно теперь, когда над боярскими головами начинают собираться тучи?
Губы Темрюковича снова поползли по шее Грушеньки, и та выдавила с усилием:
– Лучше в петлю, ей-Богу! Мне лучше в петлю! Пусти, сударь! Отстань от меня! Я сама царю в ноги брошусь, умолять стану…
Темрюкович только усмехнулся:
– Ай, горячая! Люблю горячих девок. Не ерепенься, Грунька! Навлечешь на отца государев гнев, повесят его на воротах, как пса поганого, а тебя царь отдаст мне – только не в жены, а в подстилки. Хочешь ко мне в подстилки? Знаешь, что с тобой делать буду тогда? К жене на ложе восходят со всем уважением, а подстилку мнут да трут, а когда износится, слугам отдают – нате, пользуйтесь! Ох, мои нукеры – жеребцы горские! Узнаешь тогда…