Ой нет, меньше знаешь – лучше спишь! Она попыталась закрыть дверь, но не смогла: что-то мешало. Опустила глаза – и едва не вскрикнула, увидав ногу, обутую в щегольской сапожок и поставленную на порожек. В то же время чья-то рука обхватила Грушенькину голову, зажимая ей рот, а в ее перепуганные глаза глянули насмешливо прищуренные мужские глаза. Неведомо откуда взявшийся человек покачал головой, как бы предупреждая Грушеньку, чтоб не издавала ни звука, а потом убрал ногу и осторожно прикрыл дверь – но не совсем, а оставив малую щелочку. Осторожно опустив сомлевшую со страха боярышню на лавку, он припал ухом к щели, в то же время настороженно озираясь, чтобы сразу заметить, если кто-то внезапно появится в сенях.

* * *

Мария Темрюковна в объятиях брата быстро забыла о своих огорчениях и изгнанных девушках и обвилась вокруг него, как змея вокруг коряги. Салтанкул был возбужден ничуть не меньше, но все же с усилием разомкнул ее руки:

– Нельзя, опомнись. Нельзя!

Он не позаботился понизить голос: ведь для русских черкесская речь была сущей тарабарской грамотой.

– Но здесь никого нет, – простонала царица, распахивая кафтанчик и изгибаясь, чтобы подставить соски его губам. – Все хоронят князя.

– Я был на панихиде, – кивнул Темрюкович, с сожалением отстраняя сестру, но все-таки не удержался – лапнул ее, пощекотал родинку под левой грудью, больше похожую на третий сосок. – Там собралось много женщин на царицыной половине. Почему ты не пошла?

– Пожалела Юлианию, – усмехнулась Кученей, которую эта грубая ласка несколько приободрила. – Она меня видеть не может – как и я ее. Нынче ей и так тяжко, пусть хотя бы я не буду мозолить ей глаза.

– Юлиания – красивая женщина, – с пакостным выражением сказал Темрюкович. – Все еще красивая! Недаром государь так горячо выражал ей свое сочувствие.

Лицо Кученей исказилось:

– Знаю! Я знаю! Не будь она женой его родного брата, он давно бы затащил ее в постель!

– Что ты говоришь? – лицемерно удивился Темрюкович, который не раз замечал, какие взгляды бросал государь на свою скромную, с вечно потупленными глазами невестку. – А я думал, он тебе верен…

Это тоже было чистейшим лицемерием. Темрюкович бывал на царевых пирах во вновь выстроенном дворце в Александровской слободе и прекрасно знал, чем они порою заканчиваются. Сюда затаскивали всякую согласную девку, за неимением таковых не брезгуя и несогласными. Слышал он также шепотки, что при первой жене, Анастасии, государь и впрямь мог считаться образцом супружеской верности, а «эта дикарка», видно, ему не по нраву, если, подвыпив, он готов взять всякую попавшуюся под руку бабенку.

Марья Темрюковна люто блеснула глазами:

– Он был верен в первую ночь, когда наслаждался моим девичеством. А потом… Он часто восходит на мое ложе, но с ним что-то сталось в последнее время. – Она опасливо оглянулась. – Я заметила… ему мало одной женщины. Бывает, я даже умоляю его оставить меня в покое. Я кричу от боли, а он снова и снова набрасывается на меня.

– Но ведь тебе нравится боль, – угрюмо пробормотал Темрюкович, которому было тяжело слушать откровения сестры – и не терзаться при этом ревностью.

Конечно, он знал, что жена должна покоряться мужу; к тому же, своими многочисленными благами Черкасские были обязаны именно умению Кученей ублажить своего венценосного супруга. Однако Темрюкович ничего не мог с собой поделать. Ведь прежде они были неразлучны с сестрой, став любовниками в ранней юности, лишь только начала кипеть кровь в еще полудетских жилах. Но потом, когда Темрюк Айдарович Черкасский задумал перебраться в Россию, он призвал к себе самую старую знахарку, о которой было известно, что она мастерски превращает потаскух в невинных девиц, и велел ей зашить ложесну Кученей, да так, чтобы никто и заподозрить не мог, что она давненько утратила девство. Князь Черкасский, который был старше дочери всего на пятнадцать лет (его женили совсем мальчишкой), и сам не мог спокойно смотреть на ее поразительно красивое лицо, у него тоже горела кровь при мысли о ее волнующем теле, но он понимал, что может найти утешение у других женщин, в то время как прекрасная Кученей принесет ему нечто большее, чем мимолетное наслаждение: богатство и высокое положение. После этого он от души выпорол сына и дочь: Салтанкула – чтоб не смел больше трогать сестру, Кученей – чтоб покрепче сжимала свои стройные ножки перед мужчинами. Обоих унесли чуть живыми. Знахарке же полоснули по горлу лезвием, дабы не сболтнула где чего не надо, и Темрюк Айдарович начал готовиться к переезду в Московию.

За хлопотами он не заметил, что дети его усвоили тяжелый урок очень своеобразно: Салтанкул наряжал сестру в мужской наряд и забавлялся с ней противоестественным способом, словно с каким-нибудь пригожим мальчишкой из горного аула, среди которых находилось немало желающих доставить удовольствие молодому князю. Кученей же страстно полюбила боль, и чем сильнее охаживал ее плетью брат, тем более был уверен в ее наслаждении.

– Он изменился, – продолжала Кученей. – Он очень похудел – ты заметил? Так меняются люди после какой-то тяжелой болезни. А он ничем не болел, только когда-то давно, еще до меня. Иногда чудится, будто его сглазили, а может, опоили каким-то зельем.

Темрюкович пожал плечами. Пожалуй, немало в Москве, в России, в Ливонии людей, которые не прочь были бы отравить московского царя. А уж тех, кто сопровождал каждый его шаг недобрыми помыслами, и того больше! Вполне может статься, что и сглазили. Ведь Кученей права: за последние два года царь подурнел собой. Некогда красивый, плотный мужчина, он усох телом и ликом, вдобавок бреет голову, как татарин, и в свои тридцать три года выглядит на десяток лет старше.

– Он стал таким злым… – Кученей зябко обхватила руками плечи. – Недавно нашел в светлице старую вышивку своей первой жены – как это я не выбросила ее, глупая! – ту, что Анастасия не закончила перед смертью. Туда была воткнута игла, он уколол палец – и набросился на меня с такой яростью, с такой злобой… Начал кричать, что я нарочно причинила ему боль. Подумаешь, боль! – Глаза ее мечтательно блеснули. – Всего-то и было, что маленький, совсем незаметный укол. И он все время боится, как бы его не отравили. Даже у меня ничего не ест – требует, чтобы на каждой трапезе присутствовал князь Вяземский. Тот пробует, только потом отведывает пищу царь.

– Я заметил, – кивнул Темрюкович. – На пирах теперь то же самое. Как бы он ни был пьян, всякое новое кушанье пробует сперва Вяземский. Царь верит ему да Малюте Скуратову, ну, еще Басмановым, а больше, кажется, никому.

– Больше всех он верит Бомелию, – усмехнулась Кученей.

Человек, затаившийся в сенях, при звуке этого имени нахмурился.

– С тех пор, как Бомелий выведал отравителей Анастасии, царь проникся к нему великим уважением. Смотрит ему в рот, ловит каждое слово. Когда не может уснуть, зовет Бомелия, и тот приносит ему какое-то питье, от которого государь почти сразу успокаивается.

– Вот об этом я и хотел поговорить с тобой, – встрепенулся Темрюкович. – Я тоже это заметил. Знаю, Бомелий частенько бывает здесь и веселит тебя своей болтовней. Этот человек может быть нам полезен.

– Чем? – распахнула его сестра свои прекрасные черные глаза.

– Именно тем безоглядным доверием, которое испытывает к нему твой супруг. Он ведь ничего не скрывает от лекаря, верно?

– Конечно. Делится с ним каждой малостью. Только вчера, будучи у меня, Бомелий рассказывал, как царь выражал ему свое возмущение. Воротынский-князь, сосланный в Белоозеро, прислал ему письмо, где жаловался на тягости своего заточения. О эти русские! – вдруг воскликнула Кученей презрительно. – Они даже не понимают, что такое ссылка! Ты думаешь, Воротынский пенял царю на пытки, унижения, которые ему приходится терпеть? Нет – поскольку его не бьют, не пытают, не унижают. Он жаловался на голод и холод? Нет – ведь он не голодает и не холодает. Хотя столом своим он все же недоволен. Об этом и было в письме. Не дослано-де ему двух осетров свежих, двух севрюг, полпуда ягод винных, полпуда изюму, трех ведер слив. Князь Михаил, страдалец опальный, бил челом, что ему не прислали государева жалованья: ведра романеи, ведра рейнского вина, 200 лимонов, пяти лососей свежих, двух гривенок[37] гвоздики, десяти гривенок перцу, пуда воску… Бомелий сказывал, что узнику идет еще и денежное жалованье! – Кученей захохотала, шаловливо обнимая брата. – О, я бы очень хотела оказаться в такой ссылке. Желательно не одна, а вместе с родичами… хотя бы с одним из них.

вернуться

37

Гривенка встарь означала меру веса.