Она заморгала, думая, что ослышалась, но на всякий случай выдохнула:

– Да…

Его глаза блеснули:

– Сейчас еще слаще будет!

Он рывком перевернул Анастасию на живот и задрал рубаху до самой головы. От неожиданности девушка даже не противилась, но вдруг спину ее ожгло болью. Взвизгнула – и умолкла, словно подавившись. Да он бьет ее! Бьет плетью, которую только что, глумливо ухмыляясь, вручил ему Адашев! За что же так-то?!

– Кричи еще! – хрипло приказал муж. – А ну, громче кричи!

Анастасия уткнулась в подушку, глуша стоны, которые так и рвались из груди. Там, за дверью, ходит ясельничий с обнаженным мечом, для предохранения от всякого лиходейства. Там же дружки, среди них князь Курбский. Да ей лучше умереть от боли, чем допустить, чтобы чужой человек услышал ее крики!

– Кричи! Кому говорю?!

Анастасия повозила головой по подушке: нет, мол, не стану, хоть ты меня до смерти забей!

Муж опять перевернул ее, теперь уж на спину, грубо растолкал ноги. Анастасия зажмурилась, закусила ладонь – и как раз вовремя, не то уж точно завопила бы от боли, которая пронзила нутро. Царица небесная, да есть ли на свете что-то хуже?!

– Кричи! – хрипло потребовал муж, с силой защемляя пальцами нежную, тонкую кожу на груди.

Анастасия выгнулась дугой, но смолчала, только широко открыла слепые от боли и страха глаза.

Тяжелое мужское тело металось на ней и дергалось, словно царя била падучая. Его горячая щека была притиснута к похолодевшей от слез щеке Анастасии.

«Да у него жар! – подумала вдруг. – Говорили же: порченый царь у нас! А ну как помрет сейчас – что тогда со мной станется?!»

Судороги вдруг прекратились, муж глубоко, со всхлипом вздохнул – и затих.

«Помер! В монастырь меня сошлют? Или сразу на плаху? Да нет, лучше я сама удавлюсь от позора!»

Анастасия перестала дышать, пытаясь уловить дыхание лежащего на ней человека, но кровь так стучала в висках, что она ничего не слышала.

И вдруг морозом обдало тело – из-за двери донесся звучный мужской голос:

– Здоровы ли молодые? Свершилось ли доброе?

Дружка Курбский! По обычаю спрашивает – или издевается?

Царь взвился, будто кнутом ужаленный. Подхватил с полу башмак, сильно швырнул в дверь:

– Пошел вон! Все вон!

Одернул задравшуюся рубаху, упал рядом с распластанной женой.

От двери отдалились осторожные шаги – и стало тихо.

Дружка вышел в соседний покой. Пьяненький князь Юрий Васильевич Глинский помирал со смеху, зажимая рот рукой, чтоб не слышно было пирующим гостям, а пуще – разгоряченному молодому:

– Каково он тебя? Под руку попал! Теперь знаешь, что такое – ему под руку попасть?

Курбский угрюмо молчал, словно вопрос относился не к нему.

– Чего регочешь? – сердито спросил стоящий у дверей Адашев, убирая руки за спину, чтобы Глинский не приметил: они так и сжимаются в кулаки. – Я ж говорил, еще не время, а ты, князь, свое: иди да иди!

– И впрямь не время! – поддакнул Григорий Юрьевич Захарьин, дядя царицы, который за те минуты, что молодых оставили одних, чудилось, спал с лица.

– Не бойся, государь на это дело спорый! – хихикнул Глинский. – Сосуд распечатать – ему раз плюнуть. Эх, знали бы вы, сколько девок он уже перепортил, даром, что из отрочих лет только вышел! Но вот чего он не любил – это когда печать уже до него была сорвана…

Юрий Васильевич многозначительно умолк.

– Ты что? – Григорий Юрьевич оказался рядом, схватил князя за грудки: – Ты про что? Как смеешь?!

Глинский ужом вывернулся:

– А ну, не распускай ручищи! Белены объелся? Или романеи упился? На кого тянешься? Посади свинью за стол – она и ноги на стол?! Вспомни, кто ты, свинья, – и кто я!

– Ты сам, Юрий Васильевич, романеи упился, – с трудом шевеля побелевшими губами, произнес Курбский, которому невмоготу стало слушать перебранку. – Кого лаешь? Кого свиньями называешь? Родню царицыну?

– А я – родня царёва! – куражился Глинский, белыми глазами уставясь на Андрея Михайловича. – И не потерплю, чтоб каждый-всякий… Еще неведомо, какие простыни нам покажут, понял? Молодая молчит, как прибитая, а ведь я видел, видел, как она на тебя поглядывала! Думали, шито-крыто все останется?! Кто о прошлый год на именинах у Бельского орал, мол, слава Богу, что Захарьины дали от ворот поворот – не больно-то их квашня перебродившая мне надобна!

– Откуда взял? – растерялся Курбский. – Тебя же там не было, у Бельского-то.

– Слухом земля полнится! – кривлялся Глинский. – Жаль, поздно проведал про сие, но ничего, лучше поздно, чем никогда! Погодите, мы еще выведем вас всех на чистую воду вместе с этой блудливой девкой!

Кулак Курбского звучно влип в его рот – словно кляпом заткнули прохудившуюся бочку. Какое-то мгновение Глинский смотрел на него, выпучив глаза, потом опрокинулся навзничь, сильно стукнувшись затылком об пол.

Курбский испуганно наклонился над ним:

– Как бы не сдох!

– Не велика беда! – пропыхтел взопревший от ярости Григорий Захарьин. – Вот же гнилостный язык, а?! Но ты, брат Андрей Михайлыч, тоже хорош гусь! Как же ты смел про нас такое у Бельского…

– Еще и вы подеритесь, – презрительно обронил Адашев, так и стоявший у притолоки и с любопытством внимавший происходящему. – Самое время лаяться!

Григорий Юрьевич мигом остыл, спохватился, мученически возвел горе свои темно-голубые, как у всех Захарьиных, глаза:

– Ой, что-то они там и впрямь долго!

Курбский резко отвернулся. Адашев проворно рыскал взглядом от одного к другому и потаенно усмехался в кудрявые усы.

– А ведь тебе не сладко… – пробормотал в это время Иван, задумчиво разглядывая нагие окровавленные чресла лежавшей перед ним женщины. – Почему?

– Бо-ольно, – всхлипнула она, пытаясь унять рыдания, сотрясавшие тело.

– Это и сладко, что больно! – упрямо сказал муж. – Разве нет?

Анастасия повозила головой по подушке: нет, мол, нет!

– Как это? – Иван недоумевающе свел брови. – Почему это? Тут ко мне дядюшка Глинский бабу одну приводил на днях… ну, я тебе скажу, такая блудливая стервь, что на стенку с мужиком готова лезть. А ну, говорит, вдарь мне, да покрепче! Побил для начала, коли просит, а как начал с ней еться, она опять: ожги меня кнутом! Уже на ней живого места не осталось, вся шкура полосатая сделалась, а она аж мычит: ох, мамыньки, сласть какая! Я раньше никогда баб не бил, а тут подумал: дурак, так вот же в чем для них сласть! Ну и тебя… Я ж хотел как лучше для тебя! А ты плачешь…

Анастасия охнула, схватилась за сердце – и зарыдала пуще прежнего.

– Да ты что? – В голосе мужа послышался испуг. – Ладно, понял уже, что у всякой пташки свои замашки. Пальцем не трону, пока не попросишь!

Анастасия все плакала.

Иван осторожно повел ладонью по ее голове, поиграл кончиком косы:

– У тебя даже волосы промокли. Гляди, все покои затопишь. Ну, об чем ты так убиваешься? Сказал же: не трону!

– Значит, – выдохнула она, давясь слезами, – значит, я у тебя не первая?!

От изумления молодой царь даже не решился засмеяться – только слабо улыбнулся, глядя в обиженное лицо жены:

– Первая?! Да ты что, не знаешь, как мужи живут? Это вам, девам, затворничество от веку предписано, а муж, он… Грехи наши, конечно… Грешен я! Вот винюсь перед тобой, да и перед Господом надо бы повиниться. Давно собираюсь в Троице-Сергиев монастырь пешком сходить – пойдешь со мной?

Анастасия робко кивнула, приоткрыв заплаканные глаза. На сердце стало поспокойнее.

– Хотя тебе-то какие грехи замаливать? Невинная ты, белая голубица, – в голосе Ивана зазвенела нежность. – А ведь я знаю, что дева деве рознь! Помнишь, у тебя в дому, когда царские смотрельщики приходили, была такая – чернобровая, верткая, все глазами играла да перед Адашевым подолом крутила?

– Магдалена? То есть Маша? – Анастасия позабыла о боли. – Я ее с тех пор и не видела, и не вспоминала. До нее ли было, тут вся жизнь так завертелась! А что с ней?