Чугун громыхнул о кладку.

– Федька? – позвал Басманов шепотом. – Спишь ли?

Тишина. На дальней от двери лавке громоздилось что-то темно-бесформенное. Федька не проснулся. Он всегда спал очень крепко, очень тихо, без храпа.

– Ну, спи, спи, – чуть слышно выдохнул Алексей Данилович, с усилием стаскивая сапоги и начиная раздеваться. – Ну, спи, спи…

И тут его словно бы что-то толкнуло – необъяснимое. Похоже было, птица больно, коротко клюнула в сердце. В исподней рубахе, босой, пошел к той лавке, тяжело опустил на нее руки – и какие-то мгновения тупо, бессмысленно охлопывал тулуп, сложенный так, что в полутьме вполне напоминал скорчившегося человека. Только тулуп! А Федька-то где?

И снова налетела та же бесшумная птица, снова клюнула… Торопливо, забыв о портянках, насунул сапоги, прихватил кожушок, выскочил.

Замер на крыльце. Где сын?! И тут же на миг отлегло от сердца, когда увидал смутную фигуру, бредущую по сырой, росистой, жемчужно белеющей траве.

Федька тащился, как пьяный, заплетая ногу об ногу. Увидал отца, только подойдя к нему вплотную, вскрикнул от неожиданности, рухнул на колени, громко ударившись о дощатую ступеньку.

– Тятенька…

Голос был тонкий, мальчишеский, детский. Закинутое лицо белело неразличимо, глаза зажмурены, зиял только темный провал мучительно оскаленного рта.

– Тятенька! Я… Господи!

Алексей Данилович испуганно схватил сына за плечи. В минуты тревоги вспыхивала, поднималась со дна души вся извечная любовь к нему, страх зверя за свое детище.

– Что с тобой? Напали? Поранили? Где?

И впрямь показалось, что Федька ранен и даже кровью истек, настолько он был бледен.

– Не повинен я, – все тем же детским, жалобным голосишком проблеял Федор. – Я и не сделал-то ничего, не успел. Нажал посильнее, чтоб не противилась, она и задохлась. А у меня сразу вся охота пропала…

Алексей Данилович шатнулся и, чтобы не упасть, оперся на плечи сына. Однако Федька был ненадежной опорою, и они вдруг громко, шумно, тяжело повалились оба с крыльца, словно упившиеся в кабаке, которые не могут взойти в родимый дом.

Прикосновение студеной, щедро выпавшей вечерней росы отрезвило обоих.

– Кого? – хрипло спрашивал Алексей Данилович, шаркая руками по росе и обтирая влажными ладонями лоб. – Кого ты трогал?

Федька молчал, сопел.

– Монашку? Ну, говори, сволочь! – Басманов, вдруг разъярясь, хлестнул сына наотмашь по лицу. – Говори!

Федя еще посопел, потом сказал глухо, с усилием:

– Ее…

– Которую? Говори, мать твою! Ту девку спелую, что на стол подавала?

– Чего? А, нет. Ее, говорю же.

– Кого ее-то?! – хриплым шепотом выкрикнул Алексей Данилович и вдруг замер с открытым ртом, потому что птица-понимание прилетела в третий раз и в третий раз клюнула в сердце.

«Неужто Юлианию?! Неужто?..»

– Не, тятенька, ты не бойсь, никто меня не видал, – хитро пробормотал Федор. – Я как пришел, как стал за дверкою, как заломал ее, так и потом ушел – на курячьих лапках.[77] Соседка ее воротилась, но и она ничего не слышала, спать легла.

– Что ж ты и соседку заодно не заломал? – со смертельной тоской пошутил Басманов, но Федька скорчил рожу, особенно жуткую в этом неверном ночном полусвете:

– На хрен она мне, старуха? Да и ты же знаешь, тятенька, мне много баб не надобно, в кои-то веки одна, ради всякой пакости…

– Заткнись, Христа ради! – простонал Басманов, усаживаясь на траве и роняя голову в колени.

Вот о чем он сейчас мечтал, так это чтоб Федька во веки веков оставался тем же распутником-мужеложцем, каким был в юные года, до женитьбы. Знающие люди сказывали, что иные содомиты на всю жизнь остаются привержены только своему греху, но бывали среди них и такие, кто с равным удовольствием отведывал и баб. У Федьки охота к женскому полу просыпалась крайне редко, с женой елся чуть не из-под палки, и кто мог угадать, что в нем вдруг взыграет буйство при виде не юной уже монашенки, не отличавшейся ни статью, ни дородством… разве что неземной красотой, но сроду не замечал Алексей Данилович в сыне тяги к неземной-то красе, ему чем хуже оторва, тем вроде бы лучше. Однако ни в чем, выходит, никогда нельзя быть уверенным заранее, а что до молодости или старости, то Юлиания ведь была ровесницей Федьки, а он все еще считал себя балованным мальчонкою. Господи!..

Федька вдруг громко, сладко зевнул рядом, и Алексей Данилович едва удержался, чтобы не запечатать кулаком этот его разинутый, ненасытный рот. Неужто он не понимает, что содеял? Готов завалиться спать, даже не думая, какая кара теперь ожидает его? Государь не убрал с глаз долой свое позорище – младшего Басманова, не зарыл его по пустячному поводу живьем в землю только из любви к Басманову-старшему, верному товарищу всех этих долгих, многотрудных лет. Но всякая любовь и всякое товарищество имеют свой предел, и даже подумать страшно, что сделает Иван Васильевич с Басмановыми, загубившими женщину, которую он тайно любил столько лет, на которой, может быть, собирался жениться.

«Царица! – с отупляющим, детским ужасом подумал Алексей Данилович. – Он, может, с царицей будущей спознался и убил ее! Измена, измена это. На кол – самое малое… небось, на ломти настругают».

На кол не хотелось, быть настругану на ломти – тоже. Страх, выбивший из головы Басманова все путевые мысли, постепенно вернул и способность соображать.

Мало толку сокрушаться о разбитом кувшине – надо что-то сделать, чтобы избегнуть царского гнева.

Среди множества бестолково закопошившихся мыслей была даже одна о незамедлительном бегстве – в Польшу, в Ливонию, к тому же Курбскому. Не одни только сановные бояре получали прельстительные письма из Литвы – опричные князья тоже, и Висковатый Иван Михайлович, и Афоня Вяземский, и Фуников-Курцев, дьяк Василий Степанов, Семен Яковлев, Иван Воронцов и другие некоторые. Все они, разумеется, тотчас снесли опасные послания государю, как птички в клювике червячков ненасытному птенцу, поспешили отречься от возможных соблазнов, хотя, по мнению Алексея Даниловича, доводы Сигизмунда-Августа были слишком серьезны, чтоб на них не поддаться или хотя бы не задуматься о них. Царь-де все крепче прибирает власть в стране к своим рукам, и опричные люди, прежде мечтавшие стать новыми удельными князьями, видят, как тают их надежды в дальней, невозможной дали. Такое впечатление, что Грозный вознамерился сделаться одним-единственным правителем и владетелем, а остальные, что бояре, что новые дворяне, будут при нем не более чем мальчиками на побегушках. А вот польская шляхта живет совсем иначе, каждый у себя в вотчине полный господин, без оглядки на столицу, в Польше-то круль своих жалует и милует, с каждым их словом считается, сейм для совета сбирает…

Может, и правда – прямо вот сейчас дать с Федькою дёру в Польшу?

«Окстись, – невесело сказал себе Алексей Данилович. – Поди хоть портянки намотай! Нажитое жалко бросить, это ж какое богатство! Да и больно ты им нужен, ляхам: нищий перебежчик. Вот если бы ты пришел, неся с собой голову Иванову…»

Он перекрестился, гоня опасные, изменные мысли. Нет, надо что-то другое придумать, другое, как-то отвести от себя с Федькою вину…

Огляделся, пытаясь собраться с мыслями, но они метались в голове, как метались в небе клочья седого дыма, который вырывался из печной трубы с широко открытой вьюшкою.

Басманов смотрел на дым, смотрел… вдруг резко вскочил, ткнув в бок Федьку, который скорчился на сырой траве в комок и вроде бы уже приготовился вздремнуть, уверенный, что тятенька, как всегда, что-нибудь да придумает, разведет над его головой любую беду:

– Подымайся, ирод! Не время спать, головы решишься. Веди туда, да смотри, тихо веди!

Потащились по белой росистой траве, оставляя за собой темную дорожку. Алексей Данилович оглянулся тревожно, но с этим уже ничего нельзя было поделать, не по воздусям же порхать. Оставалось уповать, что никого ночью злая сила на двор не вынесет, а поутру выпадет новая роса, скроет следы.

вернуться

77

То есть на цыпочках.