– Нет, пусть Федерико лучше расскажет о своем путешествии в Аргентину – пятый месяц обещает!

– Нет, пусть скажет сначала, кто будет ставить «Иерму»!

Хорхе Гильен с присущей ему рассудительностью пытается внести хоть какой-то порядок в это столпотворение. В самом деле, Федерико должен прежде всего рассказать о полугодовом своем пребывании в Южной Америке – при всей триумфальности газетных отчетов друзья имеют основания не удовлетворяться ими. Вот Игнасио, например, так хотел послушать Федерико, что обязательно задержался бы в Сантандере, если б его не ждали в Ла-Корунье и в Мансанаресе...

Тут же он понимает, какую сделал ошибку. Имя Игнасио Санчеса Мехиаса, всего несколько дней назад выступавшего в этом городе, вызывает непредвиденный взрыв эмоций и тотчас уводит беседу в сторону от того русла, по которому она готова была устремиться. Каждому есть что сказать о прославленном матадоре, возвратившемся на арену. Как он работает с плащом! Как медленно пропускает быка мимо себя, почти вплотную, и как (это уже женщины) великолепен его костюм, голубой с золотом! Кое-кто, правда, считает, что присуждать ему хвост быка, как в последний раз, было излишне – хватило бы и ушей, но сантандерцы кричат, распалившись, что и этого мало – видано ли где в наши дни подобное искусство?

– Видано! – хлопает вдруг Федерико ладонью по столику, покосившись на обескураженного Хорхе. – Видано!

– Где? – поворачиваются все к нему.

– В Буэнос-Айресе!

Общее удивление. В Аргентине? Где и коррид-то не бывает? Кто ж там отважился?..

– Не отважился, а отважились, – поправляет Федерико спокойно. – Выступали двое – аль алимон.

Удивление возрастает. «Topeo аль алимон» – довольно редкая разновидность боя: на быка выходят два матадора под одним плащом. Откуда знать ее аргентинцам?

– Почему аргентинцам? Первый матадор был чилийским поэтом. А второй, – Федерико приподнимается, театрально раскланивается, – ваш покорный слуга.

– А... бык? – еще допытывается какой-то тугодум под общий хохот. – Хорош ли был бык?

– Превосходен! – убежденно отвечает Федерико. – Самое избранное общество Буэнос-Айреса!

И, не давая прервать себя, принимается рассказывать, как вдвоем с чилийцем Пабло Нерудой – вы еще не слыхали о нем? Погодите, скоро услышите! – они по всем правилам тавромахии подчинили фешенебельную публику своей воле, заставив ее вместо ожидаемых стихов выслушать кое-что другое. Импровизируя поочередно, да так, что порою один начинал фразу, а второй заканчивал, они произнесли целую речь о великом поэте Америки и Испании, посвятившем столько прекрасных стихов Аргентине и незаслуженно ею забытом. Имя этого поэта – Рубен...

– ...Дарио, – продолжает Федерико незнакомым голосом, звучащим протяжно и жалобно, и лицо его делается печальным, сонным, лукавым. – Ибо, дамы...

...и господа, – становится он на миг самим собою, чтобы тут же опять уступить место Пабло Неруде:

– ...где у вас, в Буэнос-Айресе, площадь Рубена Дарио?

– Где памятник Рубену Дарио?

– Он любил парки, – жалуется Неруда. – А где же парк Рубена Дарио?

– Где хотя бы цветочная лавка имени Рубена Дарио? – усмехается Федерико.

Теперь уже все глядят на него, не отрываясь, готовые растерзать любого, кто откроет рот. Не закрывает рта один Федерико – изображая в лицах свое путешествие, он рассказывает об успехе «Кровавой свадьбы», выдержавшей более ста представлений в Буэнос-Айресе, и о том, как Лола Мембривес, решив ковать железо, пока горячо, поставила также «Чудесную башмачницу» и «Мариану Пинеду», и как в «Башмачнице» ему снова пришлось каждый вечер снимать перед публикой зеленый цилиндр, из которого вылетала голубка;

и о поездке в Монтевидео, где он увиделся с проживающим там старым другом – закоулочником Пепе Морой;

и о том, как в аргентинском Национальном театре была показана «Дурочка» Лопе де Вега в обработке Федерико Гарсиа Лорки;

и о коллекции тропических бабочек, которую привез он из Рио-де-Жанейро, куда заходил пароход на обратном пути;

и о том, как получив – впервые в жизни – солидный гонорар за свои выступления, он прямо из Буэнос-Айреса отправил почти всю эту сумму в Гранаду, отцу: пусть, наконец, убедится, что и поэзией можно зарабатывать деньги!

Изображение предполагаемой реакции дона Федерико – отец, на секунду остолбенев, немедленно приходит в себя и восклицает с апломбом, что никогда не сомневался в мальчике! – вызывает новый взрыв смеха, прерываемый появлением посыльного из гостиницы. Срочная телеграмма из Мансанареса для Хорхе Гильена.

Вскрыв телеграмму и пробежав ее глазами, Хорхе сообщает лишенным выражения голосом, что сегодня, в пятом часу пополудни, Игнасио Санчес Мехиас был ранен быком, рог разорвал бедренную артерию и повредил внутренние органы, положение безнадежно.

Последнего он мог бы не говорить – все знают, что значит такое ранение. Оглушительно тикают часы – ручные, карманные, всякие. Огромная пустота наваливается на Федерико. «В пятом часу пополудни, – повторяет он про себя, вцепившись руками в край стола, – в пятом часу пополудни...»

11

Телеграмма о смерти Игнасио приходит на следующее утро. «В пятом часу пополудни, – похоронным звоном отдается в мозгу Федерико, – в пятом часу пополудни». В беспощадной точности этих слов пытается он найти точку опоры посреди владеющего им отчаяния. Вокруг них начинают собираться его разрозненные, разлетающиеся мысли.

Внешне жизнь идет, как обычно. «Ла Баррака» продолжает путь, пожиная успех повсеместно. Сам Мигель де Унамуно, посмотрев «Севильского озорника», приходит в такой восторг, что просит еще раз показать ему пьесу Тирсо, а затем посвящает Федерико одно из своих стихотворений. Директор бродячего театра по-прежнему неутомим и находчив. Никто не знает, что смерть Игнасио Санчеса Мехиаса неотступно с ним повсюду, что будничные подробности этой смерти и рожденные ею мучительные видения накапливаются в его памяти, изнизываясь все на ту же строку:

...Принес простыню крахмальную мальчик
в пятом часу пополудни.
И корзину с известью негашеной —
в пятом часу пополудни.
А над всем этим – смерть, одна только смерть
в пятом часу пополудни.
Когда заморозились капли пота
впятом часу пополудни,
и стала арена желтее йода
в пятом часу пополудни,
то смерть положила личинки в рану
в пятом часу пополудни
Било пять часов пополудни,
было точно пять часов пополудни.

Не в первый раз силится он совладать со смертной тоской, превращая ее в стихи, но, пожалуй, впервые с такой остротой чувствует, что и стихи тут беспомощны. Он превратит в стихи и это чувство, и все-таки Игнасио не воскреснет, смерть будет торжествовать, а жизнь – единственная, неповторимая – так и останется мгновенной вспышкой, хрупким мостиком из небытия в небытие.

Ты чужд быку, смоковнице, и коням,
и муравьям у твоего порога.
Тебя не знает вечер и ребенок, —
ушел ты навсегда, навеки умер.
Ты чужд хребту иссеченному камня,
атласу черному, в котором тлеешь.
Ты чужд своим немым воспоминаньям, —
ушел ты навсегда, навеки умер.
...Да, потому, что ты навеки умер,
как мертвые, оставившие землю,
как мертвые, которых забывают
средь кучи мусора и псов издохших.

«Один живешь и один умрешь», – вспоминается Федерико старинная кастильская поговорка.