На непослушных ногах добирается дон Мануэль до скамьи. Он не знает, сколько времени проводит в странном полузабытьи. А услышав вдруг свое имя, произнесенное с той почтительностью, к которой привык он в другой жизни, он едва приподнимает голову – не померещилось ли?

Незнакомый человек, стоящий перед ним, выглядит вполне интеллигентно. Лицо его было бы даже приятным, если бы кожа не обтягивала так череп, навевая нехорошие ассоциации. Он в штатском, но в здешнем мире явно свой человек. Больше того: проносящиеся мимо военные, завидев его, щелкают каблуками и замирают, пока он легким кивком не разрешает им следовать дальше. И тем не менее он усаживается рядом с композитором, который, прижав руку к безумно заколотившемуся сердцу, начинает излагать свое дело.

Как только старик произносит имя Федерико, незнакомец на момент прикрывает глаза. Нет, ему не надо рассказывать, кто такой Гарсиа Лорка, не следует думать, что они здесь ничего не смыслят в поэзии.

– Еще бы: Гарсиа Лорка! – повторяет он, покачивая головой. – Как это там:

Открылся засов тюремный,
едва только девять било.
А пять полевых жандармов
вином подкрепили силы.
Закрылся засов тюремный,
едва только девять било...

Внезапная тревога гасит радость дона Мануэля. Он замечает осторожно, что есть ведь у Федерико и другие стихотворения...

– О разумеется, – отвечает собеседник учтиво. – «Романс о гражданской гвардии», например. Есть и пьесы – скажем, «Иерма». А интервью какие! Вы, возможно, еще не читали самого последнего – того, где ваш друг заявляет, что ему ненавистны испанцы, приносящие себя в жертву абстрактной идее национализма?..

– Но нельзя же сводить его творчество только к этому! – умоляюще возражает композитор.

– В самом деле? – усмехается собеседник. – Тогда, быть может, вы укажете мне такие произведения Гарсиа Лорки, которые помогают воспитывать людей в нашем духе?.. Или, – продолжает он, насладившись растерянным молчанием старика, – хотя бы поручитесь за то, что теперь наши идеи найдут выражение в его стихах? Впрочем, что я! – как бы спохватывается он, прищурившись. – Вы и сами не пожелали с нами сотрудничать... Счастье ваше, что музыка не поэзия; композитору все-таки легче скрыть свои мысли. Вот почему мы с вами так мирно беседуем. И вот почему, – заключает незнакомец, вставая, – я решительно ничего не могу сделать для облегчения участи вашего ученика и друга.

– Но Федерико – великий поэт! – в отчаянии хватает его за рукав дон Мануэль.

– Великий поэт! – отзывается, словно эхо, незнакомец, без труда высвобождая рукав из бессильных стариковских пальцев. – Один крупный деятель нашего движения сказал как-то, разумеется, в узком кругу: «К поэтам нельзя относиться серьезно. Иначе их пришлось бы расстреливать».

– Вот видите! – пытается Мануэль де Фалья сложить в улыбку трясущиеся губы. И, задохнувшись, слышит:

– В идеале это, конечно, так. Но пока борьба не окончена, мы вынуждены относиться к поэтам серьезно. Вполне серьезно.

17

Где-то за окном, за прикрывающим окно уродливым деревянным ящиком – плеск магнолиевых листьев в университетском саду по соседству, и безлунная августовская ночь, и Гранада, и воля... А здесь – голые стены, свет пыльной лампочки под потолком, вздохи и стоны товарищей по заключению.

Ничего этого не видит, не слышит совсем еще молодой человек в полосатой пижаме. Внезапный, как обморок, сон, сваливший его, приоткрыл ему рот, разгладил морщины, вернул лицу мальчишеское выражение.

Человек не знает, что уходят последние часы его жизни, что еще несколько дней – и немыслимая боль полоснет по сердцам всех, кто знал, кто любил его; не знает – а как удивился бы, если б узнал! – что имя его станет знаменем революционной поэзии; что под это знамя, рядом с Рафаэлем Альберти, встанут Мигель Эрнандес, Пабло Неруда и много иных, известных ему и неизвестных;

что через год в Париже писатели разных стран перед портретом Гарсиа Лорки принесут клятву на верность свободе;

что другим, огромным его портретом республиканская Испания украсит свой павильон на Всемирной выставке

и что бывший друг его, Сальвадор Дали, предложит выставить в том павильоне свои картины с одним условием: пусть снимут портрет Федерико, занимающий, по мнению Сальвадора, слишком много места...

Он не знает, какой крестный путь предстоит пройти его родине;

не знает, что старый поэт Антонио Мачадо, который оплачет его смерть в скорбных стихах, умрет в изгнании, не захотев остаться под властью фашистов, не пережив и месяца разлуки с Испанией;

что в изгнании умрут учителя его и друзья – Фернандо де лос Риос, Мануэль де Фалья, Хуан Рамон Хименес, Хосе Морено Вилья, Эдуарде Угарте, Альберто Санчес, и столько других...

что скончается, находясь под домашним арестом, Мигель де Унамуно, бросив перед смертью слова презрения в лицо фашистскому изуверу;

что поверенный в делах Чили в Мадриде, Карлос Морла Линч, откажет в убежище другу его Мигелю Эрнандесу и Мигель Эрнандес умрет во франкистской тюрьме...

Он не знает, что его поэзия пойдет по свету, завоевывая сердца;

что испанский народ не даст своим тюремщикам отнять у себя эту поэзию;

что через двадцать пять лет мадридская молодежь будет кричать на представлении «Иермы»: «Да здравствует Федерико Гарсиа Лорка! Долой фашизм!»;

что речью о нем Николас Гильен откроет первый съезд писателей, художников и артистов социалистической Кубы;

и что в мире нашем чуть прибавится счастья оттого, что жил на свете такой поэт – Федерико Гарсиа Лорка...

Ни о чем этом не знает и никогда уже не узнает человек в нелепой пижаме, лежащий навзничь в грязной камере. Он спит, и лицо его спокойно.

Попросив часового доложить, что машина подана, сеньор Фулано вновь уселся за руль в самом дурном расположении духа. Право же, если б знать заранее, что его гордость – темно-вишневый «мерседес» – навлечет на своего владельца все эти обязанности, не стоило б, может, и покупать его. Но кто мог полгода назад предвидеть, что теперешняя гранадская власть, ссылаясь на затруднения с транспортом, заставит владельцев автомобилей возить по ночам арестованных с конвоирами за город и возвращаться оттуда уже с одними конвоирами...

Сеньор Фулано терпеть не мог слова «прогулка» – он вообще не говорил ни с кем о ночных поездках и старался не думать о них. Какое ему в конце концов дело до политики; он человек лояльный, исполняет, что приказано! Кончат же они когда-нибудь наводить свой порядок, и все забудется.

Этой ночью у сеньора Фулано были особые причины для недовольства. Его Лола собралась наконец-то подарить ему сына – нужно надеяться, что теперь-то уж сына! – и не годилось бы оставлять ее в такое время. Правда, Лола считает, что это случится не раньше, чем завтра, а ну, как раньше?

Вид двух мужчин, которых на сей раз втолкнули гвардейцы к нему в машину, не улучшил его настроения. Один из них был хромой старик, весь растерзанный – били его, что ли? – а другой, помоложе, в одной пижаме. У хромого в глазах стоял смертельный ужас, молодой же, наоборот, держал себя так, будто его везли на прогулку, – улыбался, вертелся, без умолку говорил о каком-то лагере, каком-то театре...

Сеньор Фулано был не злой человек, просто он считал, что каждый должен вести себя в соответствии с обстоятельствами Вот он, например, делал то, что ему положено, – молча включил зажигание, тронулся по знакомому маршруту. Знали свое дело и трое гвардейцев – не рукоприкладствовали попусту, не ругались, да и хромой старик ничем, в сущности, не нарушал порядка, словно участвуя в общем негласном сговоре: чтобы то, чего все равно не миновать, прошло пристойно и гладко. Только молодой... ну, хоть бы кричал, бился – неприятно, но естественно, а он точно знать ничего не желал, и чудилось в этом что-то оскорбительное для остальных.