Большинство зевак смотрело на великого князя с благоговением, некоторые с любопытством, кое-кто – со скукой. Были среди них, возможно, и такие считанные люди, которые смотрели на него с хорошо скрытой неприязнью. Но только Антошин, один во всем мире, знал в этот ранний зимний час, что Сергей Александрович – брат предпоследнего и дядя последнего русского царя и что ровно через десять лет он будет убит. И он не только знал, что Сергей Александрович будет убит. Он знал место, где это произойдет, имя и фамилию того, кто его убьет, и даже улицу в Москве, которая после революции будет названа Каляевской – по имени этого революционера.

А августейший генерал-губернатор, пока у Антошина мелькали эти мысли, подошел к саням. Камер-лакей ловко отстегнул и приподнял край драгоценной меховой полости, пропустил под нее августейшего, снова ее застегнул, кучер дернул вожжи, тройка легко рванулась с места и под звон бубенцов понеслась вниз, к Моисеевской площади, что на перекрещении Моховой, Тверской и Охотного ряда, к Красной площади и дальше вниз, под гору, в Замоскворечье, прогуливать его только что опохмелявшееся императорское высочество.

А Антошин пошел вниз по крутой и узенькой Тверской пешочком, спокойным шагом, неторопливо оглядываясь по сторонам, заглядывая сквозь оттаявшие глазки в расписанных изморозью витринах внутрь лавок, магазинов, мастерских, пивных, кофейных и ресторанов. У низенькой трехэтажной гостиницы «Париж», что на углу Охотного, насупротив «Национальной» гостиницы, он повернул налево, к Параскеве Пятнице, и пошел по Охотному ряду.

Из птичьих боен тянуло смрадом гниющего мяса…

IV

Дверь в подвал была заперта: Малаховы еще не вернулись из гостей. Надо было ждать.

Антошин присел во дворе на лавочке. Ветер утих. Над белыми крышами столбом стояли в морозном сером небе белые дымы из печных труб. На дворе было по-праздничному тихо и безлюдно. Редко-редко кто выбегал по нужде, торопко похрустывая по свежему снегу. На Антошина никто внимания не обращал: примелькался, видно, за два предыдущих дня. Пробежит человек наискосок, к дощатому нужнику, пробежит обратно, поеживаясь от холода, и снова становилось совсем тихо. Только слышно было сквозь форточку на втором этаже, как кто-то из Зойкиных постояльцев терпеливо, но бесталанно разучивал на мандолине песню «Чудный месяц плывет над рекою». До колена «ничего мне на свете не надо» все шло более или менее сносно, но на этом месте он роковым образом застревал и с бычьим упорством все начинал сначала. Это унылое и беспросветное единоборство с музыкой уже порядком надоело Антошину, когда из подъезда, над которым висела вывеска «Военный, духовный и гражданский портной П. И. Молодухин», выскочил с кошелкой в руке человек лет сорока с небольшим, в синем халате, из-под которого желтели широкие бязевые исподники, завязанные ниже щиколоток тесемками, в опорках на босу ногу. Он был кривоног, тощ, небрит и счастлив. Его сразу прохватило морозом. Он остановился, запахнул потуже халат, подмигнул Антошину, как человеку знакомому и понимающему, ликуя раскрыл перед ним большую желтоватую ладонь, в которой тускло блеснуло несколько двугривенных, пятиалтынных и гривенников и порядочно медяков. Его распирало от счастья.

– Гулять будем!.. ох, паря, нагуляемся! – крикнул он Антошину и нырнул в полутьму подворотни.

Не прошло и десяти минут, как он на рысях, подгоняемый морозом, вернулся с полной кошелкой.

– Держись, Москва! – снова крикнул он, приоткрыв кошелку, чтобы были видны Антошину бутылки с водкой и пивом, баранки и соленые огурцы. – Держись, Москва, брючники гуляют!

Снова стало тихо. У Антошина изрядно озябли ноги. Он сидел, постукивая ногу об ногу, и размышлял о незавидном счастье брючников, которые умеют гулять.

Вскоре в первом этаже, где находилась мастерская Молодухина, раскрылась форточка. Из нее донесся невнятный возбужденный говор подвыпивших людей. Кто-то разудало выводил под аккомпанемент балалайки:

Вот какая моя жисть,
Хоть живая в гроб ложись.
Я б живая в гроб легла,
Только бросить жаль тебя…
Брючники гуляли.

А дверь в подвал, в котором со вчерашней ночи проживал Антошин, все еще была заперта. Антошин совеем озяб. Он решил побродить по улице, не теряя из виду ворота, чтобы не сердить Степана Кузьмича. В подворотне он носом к носу столкнулся с Сашкой Терентьевым. Бывший сыщик его сразу признал, снизошел до того, чтобы поздравить с Новым годом. Поздравив, увлек Антошина вниз по Большой Бронной для экстренного разговора.

– Ты свою пользу понимаешь? – спросил он недоумевающего Антошина, когда они наконец остановились на углу Сытинского переулка.

– Понимаю, – сказал Антошин.

– А язык держать за зубами умеешь?

– Умею, – сказал Антошин. – А что?

– А то, что ты, ежели хочешь знать, держишь свое счастье в своих собственных руках! Вот в каком смысле!..

– Да ну?

– Не «да ну», а так точно!.. Только смотри, проговоришься хоть кому, хоть даже своему дядьке или Ефросинье Авксентьевне, не жить тебе на свете, голову оторву и на помойку выброшу… И ничего мне за это не будет… Понял?..

– А ты меня не стращай, а говори дело, – отвечал Антошин. – Пугать меня не надо.

– Меблирашки Зойкины знаешь? – спросил Сашка, деловито шмыгнув носом.

– Ну знаю, – сказал Антошин.

– Может, приметил такого жильца, конопатого такого? Все у него лицо в ямках. От оспы. Сам из себя такой худой, длинновязый. Шляпа черная. Пальто, обратно, тоже черное. Шарф вокруг шеи носит зеленый. Уши острые, приплюснутые к самой голове. Голова, обратно, тоже длинная. Шатен… Мочки на ушах средние…

– Н-н-не-ет, вроде не примечал, – протянул Антошин и глянул на Сашку с особым любопытством, которое Сашка принял в выгодном для себя смысле. А это Антошин вспомнил, как утром, за чаем, Шурка стала болтать про какого-то Конопатого, который третий день проживает в Зойкиных меблирашках, а приехал в Москву будто бы аж из Сибири, с каторги. Степан и Ефросинья перепугались, накричали на Щурку, чтобы она про Конопатого не болтала, а то еще с такой болтушкой беды не оберешься.

Антошин в расспросы, конечно, не пустился, промолчал, будто это ему и вовсе не интересно. Но про себя подумал: а вдруг этот Конопатый революционер? И ему очень захотелось встретиться с этим Конопатым, поговорить с ним, с настоящим, живым и еще молодым борцом за народное дело на самой заре русского рабочего движения.

– Нет, не примечал, – повторил он после коротенькой паузы. – А кто он такой?

– Фамилие его тебе ни к чему, – перешел на шепот Сашка, то и дело оглядываясь по сторонам. – Ну, Розанов ему фамилие, и имя ему: – Сергей Абрамыч… Известно тебе, кто он такой есть?

– Нет, – сказал Антошин, – неизвестно. Я же тебе говорил, что неизвестно. А кто он такой есть?

– А есть он, – торжественно отчеканил Сашка, – государственный преступник. По отбытии срока наказания следует к месту своего рождения.

– Государственный преступник?.. А что это такое есть государственный преступник? – осведомился Антошин, с удовольствием входя в образ простоватого деревенского парня. – Вроде конокрада?

– Конокрада, конокрада! – с досадой передразнил его Сашка и уже совсем шепотом пояснил, делая круглые глаза: – Против государя нашего императора бунтовал!..

– Да ну? – в свою очередь сделал круглые глаза Антошин. – Да разве против государя императора бунтуют?! Ты меня не обманывай! Меня обманывать грех: я круглый сирота. Чего это люди против царя бунтовать будут? В каком таком смысле?

– С жиру бесятся, вот и бунтуют. И Конопатый тоже все с жиру. В бога не верует, вот и бунтовал.

– Разве такому человеку можно позволять в Москве останавливаться? – забеспокоился Антошин, вызвав снисходительную улыбку Сашки. – А вдруг он меня зарежет или тетю Фросю!..