Антошин отлично отдавал себе отчет, что человеку, ведущему подпольную революционную работу, надо поменьше ввязываться в случайные ссоры, особенно во дворе, где ты проживаешь. Но отпустить оскорбителя безнаказанным было все же свыше его сил.

– Барин, а барин! – обратился он к Рымше так, словно ничего особенного и не произошло. – Вы, часом, не Зои ли Федоровны сыночек будете?

Серж окинул его взглядом, который спалил бы дотла любого менее огнеупорного собеседника:

– Какой-такой Зои Федоровны?

– Которая меблирашки, – в высшей степени простодушно пояснил Антошин.

– Болван! – процедил сквозь зубы коммерсант. – Я дворянин.

– Во-во! – понимающе покачал головой Антошин. – Я так и думал, что вы совсем не ее сын…

Софочка не очень разобралась в словах Антошина, но Серж понял, что вот только что эта деревенщина обозвала его сукиный сыном, а придраться нельзя.

– Мерзавец! – зарычал он, сжал кулаки и сделал вид, будто собирается накинуться на Антошина. – Да я тебя, хамово отродье!..

– Вот что, баринок, – спокойно двинулся ему навстречу Антошин. – Человек я конечно, против такой особы, как ты, маленький. Посылать тебя туда, куда мне хотелось бы тебя послать, права не имею. Но ежели кто послал тебя к какой-нибудь матери, иди!..

– Да я тебя!.. Да ты у меня! – чуть не задохся от унижений Рымша, но кидаться на Антошина не решился, а побежал в дворницкую искать на Антошина управу. Софочка снова окинула Антошина оценивающим взглядом. Этот парень совсем не дурак!

Зевнула, вздохнула и пошла домой. Все-таки великое дело привычка: после обеда в воскресенье ее всегда тянуло соснуть. Поэтому-то она и обещала в дальнейшем отлежаться в роскошную женщину.

А случившийся в это время поблизости Евсей, знакомый уже нам брючник из заведения господина Молодухина, потащил Антошина в заведение. Небось туда дворник искать Антошина не пойдет. А пока суд да дело, и Рымша остынет. Да и дворнику не такой уж интерес защищать поруганную честь прыщавого коммерсанта. Этот Рыпшеныш у многих был уже в печенках.

XV

Евсей был человек незлобивый, непутевый и очень одинокий. Был он из дворовых, родных в Москве не имел, а с теми, что оставил в деревне, связь потерял еще двадцать с лишним лет тому назад. – Портняжному ремеслу он обучился в полковой швальне во время солдатчины. Брючник из него получился не ахтительный, приличных штанов он себе за четверть века работы так и не нажил, но к нищей своей жизни привык и особенно не унывал. В заведении Молодухина к нему относились в общем неплохо, но всерьез не принимали. Кое-кто даже считал его дурачком, божьим человеком, а он был совсем не глуп, а только слишком, непростительно добр к людям и слишком близко принимал к сердцу чужие обиды и горести. Глупых и болезненно самолюбивых, его сочувствие раздражало и, унижало. Благо бы самостоятельный мужчина, а то огарок, какой-то, а тоже, позволяет себе. При тщедушном сложении и слабом здоровье был Евсей не по возрасту драчлив, спуску обидчикам не давал, а потому долго на одном месте не задерживался. Да за него особенно и не держались, потому что, как мы уже упоминали, брючник он был не ахти какой…

К Антошину он относился с душевным доверием и раз, сумерничая с ним во дворе на лавочке, признался, что очень бы ему хотелось побыть, царем. Недолго, недельки две-три.

– Был бы я царь, – сказал он, – я бы, конечно, первым делом маленечко приоделся, справил бы себе шубу хорошую, сапоги, шапку барашковую. Врать не буду, справил бы… покушал бы царской пищи, винца царского, понятно, отведал бы… Но в крайнем случае я бы себе ничего не брал, а приказал бы объявить такой закон: всем брючникам (ну, и сюртучникам, у которых много ребят), как станут они старенькие, чтобы от царя шло жалованье, что-бы им отдых был и чтоб не ходили они день и ночъ в одних исподниках… Издал бы я этот закон, наказал бы сенаторам, чтобы его сполняли без обману, и ушел бы с престола хоть куда угодно… С дорогой душой.. – А с сапожниками как? – спросил eгo Антошин.

– А чего с сапожниками? – не понял Евсей.

– А сапожникам, когда состарятся, денег не давать?

– На, всех не хватит, – вздохнул Евсей, – чтоб и нa брючникрв и на сапожников… Уж больно много портных на белом свете… И никто на свете хуже портного не живет… Это уж я тебе, как перед господом богом, говорю, нету хуже их жизни…

В заведении Молодухина Антошин давно уже был своим человеком. И сейчас, когда он ввалился вместе с Евсеем в воскресную послеобеденную тишину, те, кто спал, не проснулись, а те, кто вел в уголочке тихую и благостную воскресную беседу, не удостоили их даже взглядом. Так он с Евсеем и отсиделся, пока Рымшеныш отходил. А дворник Антошина и не вздумал искать. Сказал, что занят.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

I

– Помирает Конопатый, – сказала Ефросинья, растапливая печку, – уже он ситного хлеба не ест…

Стояло солнечное, удивительно теплое утро. В подвале было тихо. Степан ушел за товаром. Шурка – в Зойкины меблирашки, к Конопатому.

Морозная роспись на окошке расплылась, потускнела, покрылась зеленовато-желтыми потеками. Тоненький снопик солнечных лучей пробился сквозь лунку, которую Шурка вчера продышала на стекле, вырвал из полумрака ясный столбик неугомонных пылинок и уткнулся в коробку с деревянными шпильками. Шпильки засветились теплым и веселым янтарным светом. Шел двенадцатый час. Насучив для Степана впрок дратвы, Антошин собирался в город: в такую погоду грех сидеть в подвале.

– Помирает Конопатый, – повторила Ефросинья. – Для чахоточных такая погода хуже отравы.

– Жалко, – сказал Антошин, и голос его дрогнул, – хороший человек.

– Хороший – нехороший, это мне неизвестно, – рассудительно отозвалась Ефросинья, – а душа в нем человечья… Трудно человеку одиноко помирать. Ровно собака какая. Сходил бы ты к нему до обеда, а? А то с ним одна Шурка, дите. От дитя ему какой интерес – взрослому человеку?..

– Не любит он меня, – нехотя сознался Антошин, – остерегается.

– Это тебе мнится, – сказала с осужденьем Ефросинья, – какой-то ты мнительный, Егор.

– Нет, не мнится, – печально отвечал Антошин. Горько было сознавать, что ему заказан путь к единственному революционеру, с которым судьба свела его здесь, в дореволюционной Москве. Явиться теперь к Конопатому без спросу? Но это бы только отравило умирающему его последние часы… Конопатый умирал в одиночестве. Легальными знакомыми он еще не успел обзавестись. А тем нескольким нелегальным, с которыми он познакомился на явке по прибытии из Якутска, вход к нему был заказан: за двором была установлена слежка – Сашка Терентьев замаливал свои грехи. На той неделе его нежданно-негаданно вызвали на Большой Гнездниковский в охранное отделение, дали понять, что дело его поправимое и чтобы он старался. Вот Сашка и старался. С утра до ночи он рыскал по двору или посиживал у ворот, коротая время с дворником Порфирием. А когда ero пробирал мороз, Сашка забегал погреться в Зойкины меблиращки. Он вытаскивал из кармана бекеши сороковочку, привычным ударом о ладонь вышибал из нее пробку и не торопясь распивал ее с хозяйкой заведения, развлекая Зойку жалобами на Дусину жестокость и постыдное поведение, похвальбой о своих небывалых амурных победах над генеральшами и купчихами и туманными намеками на теперь уже совсем близкий новый взлёт его карьеры.

Но пока что Сашке не везло. Приходила, правда, прошлым воскресеньем с кошелкой в руках какая-то беленькая барышня с суровым и милым лицом. Она спросила, где тут меблированные комнаты госпожи Щегловой. Сашка проводил ее до самого входа, распахнул перед нею обитую драным войлоком дверь и учтиво последовал за нею на второй этаж. Зойки не было. Девушке пришлось снова обратиться к Сашке, чтобы узнать, где тут проживает господин Розанов, ее двоюродный брат. На этот раз Сашка проводил ее до самых дверей, за которыми умирал Конопатый.