Ефросинья молча накинула платок и выскользнула из подвала.

Сашка ораторствовал в полумраке. Его слушали, посмеиваясь, несколько брючников, дворник, кухонный мужик из Зойкиных меблирашек с ведром помоев в руке. При виде Ефросиньи Сашка, как опытный оратор, глубоко передохнул и приготовился выплеснуть из себя новый фонтан красноречия. Но Ефросинья обратилась к нему так спокойно, таким задушевным голосом, что Сашку приготовившегося к крикливым упрекам с ее стороны, поначалу от неожиданности взяла оторопь.

– Александр Терентьич, – сказала она ему, словно и не было всех его недавних, безобразий, – Александр Терентьич, вы ж человек взрослый, уважаемый, с образованием!.. Обратите на себя внимание. Вы же очень пьяные. Подите домой, лягте спать, проспитесь хорошенько. Завтра сами меня благодарить будете.

– Я уже вам, Ефросинья Авксентьевна, нонче очень благодарен за вашу ласку! – с пьяным ехидством ответствовал Сашка, подмигивая изо всех сил своим слушателям. – Но только какое вы имеете полное право не допущать меня до моей Дусеньки? Я же ее обожаю!.. Чего вы ее от меня прячете? Гос-по-да! – обратился он к брючникам и галантно приподнял над головой свою шапку. Господа мастеровые люди! Обратите свое внимание, оне, – он ткнул пальцем в сторону Ефросиньи, – оне не допущают меня до моей ми-лень-кой Ду-сень-ки!

Ему так невыносимо стало жаль себя, что он начал всхлипывать.

– Оставьте ее, Александр Терентьевич, в покое! – еще задушевней промолвила Ефросинья. – У нее, у бедняжечки, и так горя хватает… Пожалейте ее, ежели вы ее в самом деле любите.

– Значит, она бедненькая?! – снова взорвался Сашка, сорвал с головы шапку, швырнул наземь и стал умело, не нанося особого вреда, топтать ее. – У нее байстрюк в Воспитательном, и она бедненькая!.. А я без ума люблю ее, и безо всякой взаимности, как в разных романах, и я уже, получается, не бедненький!.. А Дуська бедненькая, и я должон ее жалеть. А она меня жалеть не должна… Потому что она бедненькая-с, изволите видеть, господа! А я, наоборот, не бедненький!.. Очччень даже прелестный видик получается!.. Можно даже сказать, картиночка московского быта-с! Как в журнале!.. Так вот я ей, стерве жестокой, такую схлопочу бумажечку желтенькую, билетик такой прехорошенький, желтенький-желтенький!.. Вот тогда она и в самом деле бедненькая, будет, ух какая бедненькая!. Наплачется тогда! Отольются ей тогда мои, сиротские слезы-с. На карачках, змеища бесстыжая, будешь передо мною ползать!! Только тогда уже сама на себя пеняй! Поздно будет тогда!.. Сашка Терентьев зря не говорит!.. Сашка Терентьев что обещает, то выполняет… Можете быть вполне благонадежны-с!..

Было свыше сил слушать мерзости, которые Сашка продолжал выливать на Дусю. Ефросинья вернулась в подвал. Порывался выскочить наружу Степан, который уже снова схватился за молоток, но тут Ефросинья испугалась, как бы и в самом деле не дошло до смертоубийства. Она с трудом удержала мужа. Утихомиривать Сашку вышел Антошин.

– А тебе чего здесь требуется?! – накинулся на него Сашка. – Тоже защитник нашелся!.. Ты свое дело: исполняй, которое я тебе наказывал, и в мои, дела со своим суконным рылом не суйся! Понятно тебе, Рязань ты косопузая!.. Ты кто такой? Ты Егор, говоришь? А может, ты вовсе и никакой не Егор? Ты мне подозрительный человек, вот кто ты!.. А ну, перекрестись! Потому что я на тебя подозрение имею, что ты жид, поляк и студент… Не-ет, ты перекрестись! Ага, не крестишьси!.. Боишьси?.. Полиция, – заорал он, – полиция, я черта поймал!..

Он выхватил из кармана свисток. Только этого и не хватало. Антошин рванул свисток из Сашкиных рук, и Сашка вдруг заплакал.

– Ты сам в нее влюбленный, сукин ты сын! – рыдал он на груди у опешившего Антошина. – Думаешь, я не вижу, почему ты ее от меня защищаешь? Сашка Терентьев, брат, все примечает!.. У Сашки Терентьева взор орлиный!.. На сто сажен сквозь землю, видит… Думаешь, я дурной, а? Думаешь, а? Нет, ты скажи… От меня, дьявол, защищаешь, а сам на нее зуб точишь? Да я тебя за Дусеньку мою в Сибирь загоню, куда Макар телят не гонял!.. Молчать, когда я разговариваю!.. Ты свое делр исполняй и молчи в тряпочку, потому молод ты еще с Сашкой Терентьевым споры затевать… На кого ты, серость деревенская, глаза поднял? На красавичку мою ненаглядную!..

И с непоследовательностью в дым упившегося человека он вдруг стал восхвалять Дусину красоту, особенно напирая на то, что в нее студенты и те влюбляются, и что она тоненькая, как барышня, и что она романы читает.

Оказывается, шепотом можно было командовать Сашкой как угодно. Антошин дождался паузы в Сашкиных словоизвержениях и прошептал:

– Есть секретный разговор. Только тихо. Он отвел сразу притихшего шпика в сторонку:

– Ты что, очумел? Найдется человек, расскажет, в каком ты сейчас виде был. Хорошо тебе будет? Не видать тебе тогда сыскного как своих ушей. Правильно, я говорю?

– Сыскного, сыскного! – таинственно осклабился Терентьев. – Тебя послушать, так ничего выше сыскного отделения и нету.

– Тем более, – сказал Антошин. – Иди спать, пока тебя не застукали. Смотри, погоришь, как швед под Полтавой.

– Всё! – торжественно прошептал в ответ Сашка и даже палец приложил к губам, со своей стороны призывал Антошина к сугубой молчаливости. – Молчу!.. Так, значит, я пошел… Ты про Конопатого не забывай…

– А я и не забываю, – сказал Антбщин и вернулся в подвал.

IV

В тот вечер Сашка больше ни в подвале, ни поблизости не появлялся. Шурка по доброй своей воле раз пять бегала на разведку, пряталась даже для пущей секретности, за памятником Пушкину, но ничего подозрительного не обнаружила. Не исключено было, однако, что Сашка с пьяных глаз может снова махнуть на Казённый, чтобы прдкараулить Дусю на ближних подступах к заведению мадам Бычковой. Поэтому Антошин вызвался проводить ее до самого дома.

Дуся испугалась такого быстрого исполнения ее тайных желаний. Она стала слишком уж горячо возражать, напирая на то, что она, слава те господи, не маленькая – двадцатый год пошел, что Сашке в случае, чего она и сама может дать отпор, а главное, что Егору Васильевичу после болезни трудно, да еще в два конца, идти в такую даль.

На нее прикрикнули, и она согласилась.

Шел двенадцатый час ночи. На небе высыпала уйма ясных и мохнатых январских звезд. Мороз несколько отпустил. Под толстым и пушистым белым одеялом уютно прикорнула затихшая, совсем провинциальная Москва. Только и слышно было изредка то поскрипывание снега под ногами одиноких пешеходов, то заспанный собачий лай, то глуховатый, нежный и задумчивый звон бубенцов. Давно уже отзвучало унылое, какое-то жестяное дребезжание последних, совсем пустых конок, резво, на неожиданных рысях, поспешавших в парк…

Они шли с Дусей не торопясь. Лукерья Игнатьевна, женщина вдовая и чадолюбивая, по, субботам ночевала у замужней дочери. 3а старшую в заведении оставалась Полина – свой человек.

Ближе им было бульварами до Покровских ворот, а оттуда уже до Казенного рукой подать. Но Дуся выбрала путь куда длинней – через Красную площады: ей нужно было побывать у Иверской, помолиться чудотворной.

– Помолиться?! – Антошину как-то и в голову раньше не могло прийти, что хорошо грамотная молодая работница может быть такой верующей. – О чем?

Дуся собиралась помолиться о здравии малолетнего раба божия Степана, о здравий рабы божией Лукерьи, которая не побрезговала дать ей, многогрешной рабе божией Евдокии, кров над головой и верный кусок хлеба, о здравии рабов божиих Ефросиньи, Степана и малолетней рабы божией Александры и еще кой о чем очень важном.

Она поведала об этом Антошину с такой будничной простотой и деловитостью, с которой еще так недавно он говорил Галке о том, что заходил в завком напомнить о своих жилищных нуждах.

– И вы бы, Егор Васильевич, помолились пречистой, – робко посоветовала она Антошину, все еще не решаясь взглянуть ему в глаза. – Чудотворная ведь… Будете место искать, она, милостивая, и поможет…