– Да разве я что, Симочка? – пошел на попятную Фадейкин. – Я ж баб очень даже уважаю… Для меня, Симочка, что мужик, что баба – все едино… Вот те крест!.. Бабы даже лучше, потому в них деликатность…

Симка как быстро вспылила, так же быстро и отошла.

– Бабы даже лучше!.. Бабы даже лучше!.. – передразнила она несчастного Фадейкина. – Да разве бабы – только бабы? Она же еще и человек!

– А как же, Симочка, – поспешно согласился с нею Фадейкин. – Разве ж я спорю?.. Я же всей душой!.. А мне какой сон приснился! – стал он интриговать девушку. – Со смеху помереть можно, такой сон!..

Сима для порядка маленечко его помучила, помолчала. Помолчав, спросила, будто нехотя:

– Ну, какой тебе мог, Илюша, сон присниться?.. Глупый, наверно?..

– А такой, – оживился Фадейкин, – будто Зосима к нам в отделение приходит в полном виде, при своей бороде и усах, но в то же самое время в юбке, в кофте бабьей, платочком повязан. И будто ему Мокей Порфирьич говорит: ты, милая, ко мне после смены заходь. Помоешь мне, говорит, милая, полы, бельишечко мое возьмешь постирать. Поднакопилось, говорит, бельишечко, ты и постирай, сделай милость… А Зосима ему: Мокей Порфирьевич, а Мокей Порфирьевич, да я ж, говорит, Зосима! Табельщик я Зосима Африканов!.. Я же мужеского полу!.. Аль не признали?.. А Мокей Порфирьевич его ка-а-ак за одно местечко ущипнет, а Зосима ка-ак заверещит на все отделение тоненьким таким голоском, бабьим-пребабьим… И будто бы Мокей Порфирьевич ему говорит: ладно, придешь, разберемся, какого ты полу. А бельишко постирать тебе все равно придется. Потому поднакопилось…

– Ну и что? – ехидно осведомилась девушка. – Всё?

– Всё… Сон весь, – отвечал Фадейкин упавшим голосом. – Смешно ведь…

– Выдумал? – спросила его Симка.

– Выдумал, – признался Фадейкин.

– Сейчас выдумал? Только что?

– Только что, – виновато вздохнул Фадейкин, и они оба рассмеялись.

– Ох и здоров же ты, Илья, врать! – сказала Симка. – Тебе бы в попы! А ну, соври еще чего-нибудь…

– А вы чтоу Симочка, любите про сны слушать? – спросил Антошин не из простого любопытства и совсем не для того, чтобы поддержать разговор с этой девушкой, которая нравилась ему все больше и больше. Не было, пожалуй, за последнюю неделю вопроса, на который Антошин ждал ответа с таким нетерпением и с такой надеждой.

– Угу, – подтвердила Сима. – Ужас как люблю!.. А Илюшку прямо хлебом не корми!..

– Да у меня снов, – чуть не задохся Антошин от радости, – у меня интересных снов хоть завались, на сто лет хватит рассказывать!.. Вы себе даже представить не можете, какие мне замечательные сны снятся!.. И все про будущие времена!.. Про вашу фабрику тоже сон видел…

Теперь он знал, как рассказывать о будущем, о социалистической жизни: приснилось, и вся недолга. Как у Веры Павловны. Сомневаетесь, что такое возможно? Давайте потолкуем, поспорим…

– Ну да? – вежливо удивилась Симка. – Рассказали бы, а?

Пылкость, с которой Антошин предложил себя в качестве рассказчика снов, несколько ошарашила девушку, а Фадейкин, тот и вовсе воспринял ее как попытку приударить за Симкой.

– Поздно сейчас, Симочка, – сказал он мрачноватым тоном. – Может, отложим до другого раза?

Велик был соблазн с места в карьер придумать сон поувлекательней, но верх взяла осторожность: лучше загодя продумать сон, планчик даже составить.

– И то верно, – согласился он, к великому облегчению Фадейкина. – И мне, пожалуй, пора до дому до хаты… Пока доберешься… Давайте встретимся в среду…

Договорились встретиться в среду вечером, после работы, сразу за воротами, у бакалейной лавки, погулять, семечки погрызть, потолковать.

Они встали с дровней, пошли проводить Симку к женским казармам.

А Симка вдруг снова вспомнила про пьянку, догоравшую в столовой, пожаловалась:

– Я же им еще о рождестве говорила: давайте, бабоньки, не станем пропивать помои. Давайте, говорю, на те деньги пирогов накупим, коржей медовых, леденцов. Это же сколько получится угощения, подумать страшно!.. Лимонату можно набрать хоть по две бутылочки на сестру. Сладенький и в тоже время кисленький такой, и голова с него не болит… Это ж такое может получиться удовольствие!.. Или, говорю, напьемся с пирогами чаю внакладку, по-господски… Или давайте купим для ребятишек игрушек хоть каких, куклов всяких, яблок-апельсинов… Это же такая радость ребятишкам будет и ихним матерям…

– А они? – спросил Антошин, проникаясь все большим уважением к этой решительной, остроглазой девушке.

– А они мне: что ты, Симочка, что ты! Да разве так можно, не пропивать?.. И матеря наши пропивали, и бабки… Спокон ведь веку пропивают, и вдруг мы, на тебе, не пропиваем!.. Да разве, говорят, можно себя по своей же воле такого праздника лишать, такого веселия!..

Симка помолчала, сердитая, обиженная. Потом вздохнула, плюнула в сердцах:

– Даже зло берет!.. Ве-се-ли-е!.. Плакать хочется, на то веселие глядя!..

Глухо хлопнула дверь женского корпуса. На обледенелых ступеньках возник нестарый приземистый мужчина. Бородатый, в пышной заячьей ушанке, в неожиданных господских пенсне на хрящеватом красивом носу.

– Африканов! – шепнул Фадейкин Антошину и подтолкнул его ближе к ступенькам. – Табельщик… Захочет, враз устроит на работу. Ему это раз плюнуть…

Африканов был пьян, строг, высокопарен, задумчив.

– Эх, люди, люди! – скорбно покачал он головой, не очень резко, чтобы не потерять равновесия. – До чего ж образованному человеку гадко смотреть на пьяненьких… Особливо ежели, к примеру, бабы!.. Довлеет дневи злоба его, заключил он ни к селу ни к городу, повернулся лицом к дверному косяку, о который благоразумно уперся правой рукой, и понес дикую околесицу про Содом, Гоморру, про Канатчикову дачу, конторщика Василия Епифаныча, хожалого Ефима, про крещенское водосвятие, имеющее быть шестого января, в день богоявления господня, на Москве-реке, близ Москворецкого моста, и что не следует пугаться стрельбы, потому что при погружении креста в воду из пушек на Тайницкой башне будет сделан сто один выстрел. От водосвятия и салютационной пальбы он перешел почему-то к вопросу о санитарном состоянии на Ягодном рынке, что на Болотной площади, и залопотал, что это безобразие – ставить сита с ягодами прямо на землю, потому что через это микроба может вползти в ягоду, и тогда человеку, через микробу эту, верная смерть. Затем стал что-то бормотать божественное, пытался даже спеть «Кресту твоему поклоняемся, владыко!», но не то вспомнил, что до пасхи еще далеко, не то забыл слова, запнулся, замолк. В его пьяной голове происходили какие-то смутные процессы. Что-то в ней мелькало, мельтешило, распылялось и снова сбивалось в какие-то нелепые умственные комья, снова распылялось.

Помолчав, Африканов несколько пришел в себя, запальчиво заявил, что табельщик сам себе довлеет, и только тогда заметил, что его слушают трое: два парня и девушка. Мгновенно сработала выработанная годами цепкая и подозрительная память табельщика: одного из парней он видел впервые.

– Погодь, погодь! – пробормотал он, начальственно тараща глаза на Антошина. – Ты кто такой?.. А ну, стой, молчи, говори, кто такой!..

Фадейкин сунулся было поближе к табельщику, чтобы объяснить ему, что вот парень хочет просить его милости, помочь устроиться на работу, но Антошин мягко отодвинул Фадейкина.

– Попросил бы не тыкать! – сказал Антошин табельщику. – Что за скверная привычка – тыкать незнакомому человеку!

Если бы перед онемевшим от негодования Африкановым вдруг возник в голом виде и на руках у фабричного жандарма Федотова сам господин Густав Фридрих Эммануил Миндель собственной персоной, Африканов вряд ли был бы больше потрясен. Впервые за долгие годы его трудов в качестве табельщика какой-то замухрышка, шаромыжник, мужичонка косопузый потребовал, чтобы к нему обращались на «вы»! От этого нахальства можно было сойти с ума.

– Ты что?! – с трудом выдавил Африканов из себя. – Ты с кем, щенок, разговариваешь?