Татаров глубоко затянулся, заерзал в кресле, вспомнив бледного Савинкова, когда тот пропустил его в квартиру Гоца; лица Тютчева и Баха, чужие, тяжелые, обернутые к нему в полуфас или профиль; в глаза никто не смотрел, словно бы опасались соприкоснуться.

– Николай Юрьевич, хочу просить вас ответить по чести, открыто, от сердца: каким образом вы получили деньги на издательство? – спросил тогда Чернов.

Татаров заставил себя сыграть обиду, хотя сердце ухающе обвалилось от ужаса:

– Чем вызван такого рода интерес?

– Тем, что мы намерены взять издательство под свое руководство, чем же еще, дорогой мой?! Вы старый революционер, вы «Рабочее знамя» организовали, в Петропавловке двадцать дней голодовку держали, опытный конспиратор, – как можно без проверки, не глядя на заслуги, рисковать?!

– Согласен, – несколько успокоился Татаров, решил, что нервы разгулялись, – совершенно согласен, Виктор Михайлович. Я кому-то из наших отвечал: Чарнолусский, либерал, миллионщик, предложил мне двенадцать тысяч серебром – боится революции, с нами поэтому заигрывает, не ровен час – победим… Книгоиздатель Ситрон, Лев Наумович, обещал печатать первые наши издания в своей типографии…

– Вы с Чарнолусским давно знакомы?

– С полгода. Мне его кандидатуру Зензинов подсказал, он может подтвердить.

– А зачем подтверждать? – удивился Чернов и уперся взглядом в Татарова. – Свидетелей суду выставляют, вы разве на суд пришли, Николай Юрьевич? Вы к товарищам по борьбе пришли, разве нет?

– Конечно, конечно, – совсем уж успокоился Татаров. – Именно так! Меня ввела в заблуждение холодность вашей интонации, Виктор Михайлович.

– Ситрон где обещался нас печатать? – спросил Тютчев.

– В Одессе.

– Вы когда с ним видались-то? – продолжал Тютчев рассеянно.

– Да перед самым отъездом, – снова почуяв тревогу, ответил Татаров.

– В Петербурге? – уточнил Тютчев потухшим голосом.

– Не помню… Может, в Москве…

– А вы вспомните, – попросил Чернов. – Это важно, все мелочи надо учесть, мы ведь уговорились.

– Да, вроде бы в Москве, – ответил Татаров. – В кондитерской Сиу мы с ним кофей пили.

– Зачем врете? – спросил Тютчев грубо, сломав все, что было раньше. – Ситрон типографию в Одессе продал еще в прошлом году, он в Николаеве дело начал, оттуда и не выезжал ни разу.

Татаров заставил себя усмехнуться:

– Экие вы, товарищи… Увлечен я, понимаете, увлечен идеей! Ради этого соврешь – недорого возьмешь! Когда сам говоришь, всех зажечь хочется…

– Ну, понятно, понятно, – сразу же согласился Чернов, – как такое не понять… Ну, а градоначальник разрешит нам издание? Ведь издательство надобно провести сквозь министерство внутренних дел.

Татаров тогда почувствовал, что более не может скрывать дрожь в руках, опустил ладони на колени, и в это время в комнату тяжело вошел Азеф, вперился маленькими глазками в лицо Татарова, засопел, сразу полез чесать грудь.

– Ну так как? – спросил Тютчев.

– С министерством внутренних дел обещал помочь граф Кутайсов, – ответил Татаров, загипнотизированный буравящим взглядом своего врага, Азефа, гиппопотама чертова.

– Кутайсов приговорен партией к смерти, – сказал Савинков. – Вы знали об этом?

– Знал… Вы что, не верите мне? – прокашлял Татаров. – Я ж десять лет отдал борьбе…

– Дегаев отдавал больше, – заметил Тютчев.

– Признайтесь сами, – впервые за весь разговор вмешался главный химик партии Бах. – Мы гарантировали Дегаеву жизнь, когда предлагали ему открыться. Мы готовы гарантировать жизнь вам, если вы скажете правду.

– Товарищи, – прошептал Татаров, покрывшись ледяным, предсмертным потом, – товарищи, вы не смеете не верить мне…

Чернов поднял глаза на Савинкова и, не отрывая от него взгляда, проговорил:

– Я думаю, что мы выведем Татарова из всех партийных комиссий до той поры, пока он не объяснится с партией по возникшему подозрению. До той поры выезд из Женевы ему запрещен. В случае самовольной отлучки мы будем считать его выезд бегством и поступим в соответствии с партийными установками.

… Татаров попросил разрешения Попова закурить еще одну папироску и закончил:

– Той же ночью я уехал, думал отсидеться здесь, у стариков, но Савинков нашел меня. Улица Шопена, десять, он оттуда, верно, только-только ушел, его на вокзале надо искать, Игорь Васильевич.

… Попов вызвал Сушкова, отпустив успокоенного им Татарова: «Поставим вам негласную охрану».

– Савинкова мы, скорее всего, упустили, – сказал Попов, – обидно, конечно, лакомый он для нас, но, сдается мне, его покудова департамент брать не хочет – наблюдают, не исчезнет… А Татаров… Что ж, пошлите завтра или послезавтра людей, пусть поглядят, нет ли эсеровских постов.

– Может, поставить засаду на квартире? – спросил Сушков простодушно, не поняв замысла Попова, долгого замысла, развязывающего охранке руки в терроре. Да и потом, коли б Татаров свой был – оберегли бы, а тут чужой, столичный, что за него морду бить и копья ломать? А кровь его будет выгодна, она многое позволит, ох многое!

– Ну что ж, может, стоит, – отыграл Попов, усмехнувшись тонко (со своими-то ухо надо особенно востро держать, сразу заложат), – продумайте только, кого из филеров направить, разработайте план, покажите мне, завтра к вечеру успеете?

Сушков наконец понял, осклабился:

– Или послезавтра.

Попов снова отыграл:

– Тянуть не след. Коли время есть, сейчас и решайте, меня найдете попозже в кабаре или на квартире Шабельского – я там поработать сегодня хочу.

А в это время Савинков прощался на вокзале с Федором Назаровым, горько прощался, считая, что оставляет товарища на верную смерть. Назаров отказался от группы прикрытия: «Зачем людей зазря подводить под расстрел – сам управлюсь». Савинков настаивал. Назаров отмалчивался и отнекивался, потом рассердился:

– Вы что надо мной лазаря поете? Зачем в лицо заглядываете? Покойника живого изучаете, чтоб потом в своих стихах описать? Сколько денег за вирши платят? По нонешним вашим привычкам – проживете? – Приблизился к Савинкову, прошептал: – Неужто наш идеал такой же сытый, как ваша жизнь?

– Вот таким ты мне нравишься, – с трудом оторвавшись от его лица, сказал Савинков. – Таким я тебя чувствую, Федор. А про идеал мой – не надо. И не потому, что я, как руководитель, запрещаю тебе говорить о нем, а оттого, что идеала нет. Ни у тебя, ни у меня, и это правда. Ты ненавидишь тех, кто сыт, кого на дутиках ваньки катают, – это ты нищету свою отрыгиваешь, Федор, будущее не видится тебе, ты кровью живешь, – и не возражай, я прав. Что касаемо моего идеала, я отвечу тебе, я обязан ответить. Самодержавие изгнило, Федор. Его нет – видимость осталась. Безвластие в России невозможно и еще более кроваво, чем нынешняя, Убогая, неуверенная в себе власть. Поэтому я хочу, я, Савинков Борис Викторович, свалить прогнившее, чтобы утвердить новое. И это новое обязано будет воздать мне, воздать сторицей. Поэтому я пришел в террор и руковожу им. Ты ненавидишь сытых и не хочешь замечать голодных. Так? Что ж, программа. Я ее приемлю. только у меня есть своя: я хочу, чтобы новые сытые были умными. Я хочу, чтоб они мои стихи, – Савинков игранул скулами, – вирши, как ты изволил выразиться, чтили, как откровение от Ропшина. Деньги нужны?

Назаров усмехнулся:

– Я думал, только во мне холод, – в вас он пострашней. Деньги не нужны – хватит тех, что дали.

Савинков руки не протянул, молча кивнул, пошел к своему вагону: два колокола уже отзвонило, проводники начали гнусаво скрикивать пассажиров и упреждать провожающих.

Спустя пять часов Назаров зарезал Николая Татарова у него на квартире. Убивал он его трудно: набросились отец с матерью, старались вырвать нож. Сопротивляясь кричащим, цепучим старикам, Назаров ранил старуху, отца, протоиерея, свалил на пол, а Татарова пришил – нож вошел в шею, возле ключицы, податливо, вбирающе, разом.

… Попов позаботился о том, чтобы описание злодейского убийства, «совершенного революционерами в их слепой злобе», обошло с помощью начальника сыскной полиции Ковалика все варшавские газеты. Подготовленный страхом обыватель взроптал, затребовал гарантий. Попов начал готовить аресты: террор должен обрушиться на самую сильную революционную организацию, на социал-демократов, Дзержинского, на тех как раз, которые всегда выступали против индивидуального террора.