11

Председатель совета министров Витте осторожно перевел взгляд на большие, с вестминстерским боем часы, стоявшие в простенке между высокими окнами: Роман Дмовский, адвокат из Варшавы, признанный лидер национальных демократов, говорил уже минут двадцать – конца, однако, видно не было; финансист Сигизмунд Вольнаровский и граф Тышкевич были скорее декорацией в стиле итальянских «опера» – помпезны, многозначительны, информационны, говоря точнее.

На семь часов была назначена встреча с Милюковым, времени осталось в обрез, а Дмовский продолжал напирать:

– Вы ввели дополнительные гарнизоны войск в Царство Польское, ваше превосходительство, и мы согласны с этим – одно это может спасти жителей от анархии и революционных бесчинств. Но кому мы обязаны смутою и крамолой, столь грозно обрушившимися на наш край? Бюрократической России, ваше превосходительство. Именно негибкость прежней администрации породила в части народа желание отъединиться от России, и вы согласитесь, что поводы к этому были даны, весьма серьезные поводы. Рабочая прослойка нашего края развивалась бы по образцам западным, по эволюционным образцам Германии или Франции, но именно русский фабричный люд в последнее время то и дело являл собою пример непослушания актам власти. Именно русский люд начал строить баррикады и вывозить на тачках администрацию!

– А в Лодзи кто баррикады строил? – спросил Витте. – Русские, что ль?

– Поляки, ваше превосходительство, поляки, которые во всем подпали под влияние русских! Литература возмутительного содержания, принадлежащая перу Ленина, Плеханова, Чернова, Кропоткина, транспортируется в Царство Польское тюками! Ежедневно! А ваши русские евреи?! Погром, устроенный с позволения господина Плеве в Кишиневе и Чернигове, способствовал тому, что сотни тысяч ваших диких, озлобленных жидов переместились в Польшу, и словно чума началась: ваши, познавшие кулаки городовых, заразили злобою наших евреев. У вас-то они и не могут не быть дикими, оттого что господин Плеве не признавал за ними человеческих черт, а мы своим позволяли сапоги тачать, платья шить и в зубах пломбы ставить! Кто в этом виноват?! Мы?!

Витте пошевелил большими пальцами, посмотрел на Тышкевича: тот слушал Дмовского завороженно, развесил брылы по воротнику; вот уж верно, право слово, – где собираются три поляка, там, считай, представлены пять политических партий!

– А возьмите положение в наших гимназиях?! Они заражены зловредным духом социализма и нигилизма! Русского социализма, ваше превосходительство! Когда детей воспитывали польские просветители, они прививали им преклонение перед родителями, властью, богом, а Петербург решил русифицировать нашу школу! И нам прислали русских преподавателей! Они вели себя как городовые, а многие привезли с собою книжки Чернышевского, Бакунина и Маркса! И если сегодня польская молодежь вместо того, чтобы учиться, шляется по улицам с красными флагами, то этим мы тоже обязаны русским, ваше превосходительство!

Витте теперь уже откровенно глянул на часы, хрустнул больными, раздутыми ревматизмом пальцами и, воспользовавшись паузой, сказал:

– В какой-то мере я готов принять ваши порицания отдельных недостатков в управлении прошлой администрацией Привислинским краем… В какой-то мере, – подчеркнул он, – ибо я отвечаю за политику правительства лишь после высочайшего манифеста. Давайте же думать о будущем, а не возвращаться к прошлому, столь досадному и для вас, поляков, и для меня, русского человека. Поэтому я хочу выяснить вашу позицию по вопросу в высшей степени важному: как вы отнесетесь к тому, коли мы не ограничимся введением гарнизонов в край, но объявим его на военном положении?

– То есть? – нахмурился Дмовский.

– Объяснить надо? Извольте: карать будем военно-полевыми судами всех тех, кто выступает против законной власти. Станете приветствовать такой шаг нового кабинета? – Витте, не дожидаясь ответа, забежал вперед, привязывая поляков к себе, и закончил: – Удержите горячие головы? Докажете в вашей прессе важность и потребность этой вынужденной меры? Возьмете на себя часть инициативы, попросите об этом Петербург?

Дмовский не счел даже нужным обменяться с Вольнаровским и Тышкевичем, сразу же поставил вопрос:

– Военно-полевые суды конечно же сразу примутся привлекать к ответственности журналистов, просвещенные круги, профессуру?

– Мы же уговорились, – Витте снова забежал, – думать нам пристало о будущем, зачем же обращаться к примерам прошлого? Культурных слоев общества введение военного положения не коснется. Наоборот, свободы, гарантированные высочайшим манифестом, будут надежно охранены всем могуществом власти. Кто наиболее разнуздан из левых групп в крае?

Впервые за весь разговор густо прокашлялся Тышкевич (Витте удивил его рокочущий бас – при таком-то голосе можно большей самостоятельности ждать), ответил рублено:

– Социал-демократия. Русскими инспирирована, ваше превосходительство.

– Снеситесь с генерал-губернатором. Я пошлю депешу, чтобы он обратился к вам за советом, – думаю, наши цели ныне будут совпадать по всем отправным позициям. Благодарю вас, господа.

Витте поднялся, проводил поляков до приемной, пожал руки в присутствии ведущих столоначальников (знал честолюбие варшавских гостей), дверь распахнул сам, легко обнял Дмовского – подчеркнул этим дружески-снисходительным жестом свою высшую и окончательную значимость.

Вернувшись в кабинет, Витте подошел к большому зеркалу, ткнул пальцем щеку – отечность стала угрожающей; посмотрел язык – обложен.

«Покуда нужен, покуда отдаю себя, – подумал Витте, – болезнь не страшна мне. Состояние здоровья – это инструмент, который в ход пускать надобно лишь в крайнем случае, для торговли, чтоб пугнуть: „Или по-моему будет, или уйду“. Люди моей профессии начинают чувствовать хворь и возраст, лишь когда отходят от активной деятельности».

Витте вернулся к столу, усмехнулся устало: «Отходят? Кто же сам по себе отойдет? Покуда не отведут – так-то верней».

Вызвал секретаря, попросил приготовить чай и крекеры.

– Визитера приму внизу, в зале, окна которого на Неву выходят, – как, кстати, называется?

– Проходной, ваше превосходительство, там ни разу аудиенцию еще не давали.

– Значит, первый раз будет, – ответил Витте. – Пыль пусть обмахнут только, запушено там все…

Он решил принять Милюкова внизу именно потому, что Проходной зал отличался сухой деловитостью, лишен был обычного в Зимнем шика, – профессор как-никак, освобожденец, роскошных залов, шелком убранных кабинетов и огромной, мореного дерева мебели чурается, к скромности, верно, тяготеет.

(Как и большинство сановников империи, Сергей Юльевич был оторван от тех, кто не состоял в Государственном совете, не посещал заседания совета министров и не был зван на дипломатические рауты, поэтому выводил для себя представления о профессорской оппозиции по книгам и письмам престарелого князя Мещерского, которого интеллигенты к себе не пускали, – во-первых, гомосексуалист, во-вторых, слишком шумен и целоваться лезет, в-третьих, нечист на язык – присочинит ради красного словца небылицу, потом пиши в газеты опровержения! )

– Павел Николаевич, позвольте мне задать вам вопрос отправной, решающий: отчего ко мне не идут общественные деятели? Отчего такое чурание председателя совета министров империи, стоящей на пороге реформ? – спросил Витте.

– Не идут оттого, что не верят, Сергей Юльевич, – ответил Милюков, улыбнувшись, чтобы хоть как-то смягчить необходимую жесткость пристрелочного ответа.

– А что нужно делать, дабы поверили?

Милюков пожал плечами:

– Вправе ли я давать вам советы?

– Советы плохи, коли их навязывают; я же прошу, Павел Николаевич.

– Довольно ограничиваться обещаниями, Сергей Юльевич! Вся наша история изобилует посулами и обещаниями, обещаниями и посулами. Раз сказав, должно делать! Иначе мы до конца уроним престиж власти.

Витте мягко улыбнулся: