Попов зажег спичку в шестой уже раз, почувствовав, что острый запах серы перебил леденящий морозный запах, который принес с собою этот длинный. Начал читать Турчанинова: «Я опубликую это письмо-разоблачение в том случае, коли вы, Попов, откажетесь выполнить… »

– Что вам на этот раз нужно? – спросил полковник, тяжело высчитывая резоны – стрелять или начать беседу.

«Ну убью, ну заберу письма, ну напал, ну террорист, – думал он, – а ведь снова, сволочь, принес копии. Ах, Турчанинов, ах, плачет по тебе кол, ждет тебя плаха… А если соглашусь? И так ведь вымазан, и так наполовину сдался им, и так могут заложить. Дурак, – возразил он себе. – Баба! Ты чего раскис? Ты кого боишься? Глазова? Вуича? Дурново?! Они свои, у них прощение вымолить можно, сами люди, все людское-то поймут! А эти?! Да я к Витте на коленях отсюда поползу, так мне ж люди Христа ради будут давать! Я лоб разобью, а прощение получу! Ну, пусть не в охране, пусть тюремным смотрителем, пусть в сыскную отправят – все равно ведь власть, все равно на любом месте – сила! А эти что дадут?!»

Повторил:

– Так что вам нужно – отвечайте.

Лежинский отвечать не торопился, он не отрывал глаз от лица Попова, стараясь предугадать реакцию противника. Когда молчание стало гнетущим, сказал:

– Сначала назовите мне фамилию вашего «Прыщика».

– Давайте листки, – прошептал Попов, поднимаясь, сыграв сломленность, – давайте как залог… Я их при вас сожгу… Но если о «Прыщике» станет хоть единой живой душе известно… Словом, вы понимаете, вы же с ним в приятелях ходите…

Полез за спичками – в седьмой раз уже, привычно полез, выхватил револьвер и яростно нажал на курок раз, два, три. Хотел стрелять в упавшего, недвижного уже человека, мычал что-то, глаза налились кровью, но тут услыхал быстрые шаги – по улице бежали; взбежал на один пролет и, как только показалось у двери лицо, выстрелил. Со звоном обвалилось стекло, тонко закричали – ранил мерзавца. Наверху страшно завыла жена, он ее все время пугал: «Вот пристрелят меня, тогда поплачешь».

«Сколько их там? – думал быстро. – Трое? Тогда погиб».

Хлопнула дверь на втором этаже, надворный советник Гаврилов тонко заверещал:

– Помогите!

– Наган, наган возьмите! – крикнул Попов. – Возьмите наган!

И в это время на улице раздались заливистые свистки городовых. Попов прыгнул через пять ступеней, вытащил из карманов убитого все бумаги, какие были, а потом уже опустился перед ним на колени и начал обыскивать тщательно. Руки тряслись, но чувствовал радостное, ликующее освобождение от ужаса последних дней. Ощущал себя прежним, был готов ко всему.

32

После того, как Дзержинский подробно рассказал членам Варшавского комитета партии о гибели Мечислава Лежинского, предшествовавшем этому убийстве Микульской, об аресте Баха, который, вероятно, замучен уже, потому что из тюрьмы о нем никаких сведений не поступало; после того, как ответил на вопросы товарищей, Винценты Матушевский, который вел собрание, сказал глухо:

– Прошу почтить память товарища Мечислава минутой молчания.

Все поднялись. Софья Тшедецка, приехавшая из Радома, где отсиживалась на явке, не сдержалась, заплакала.

Дзержинский стоял с закрытыми глазами и вспоминал Мечислава, когда они только познакомились в Берлине, два года назад: то денди в канотье, то прасол, то ремесленник, то загулявший купчина… Дзержинский как-то сказал: «В тебе пропадает дар великолепного актера». – «Я знаю, – ответил Мечислав, – и не считай это нескромностью. Я знаю. Я выступал в любительской труппе, в нашем дворянском собрании, но отец просил меня забыть о подмостках. Он говорил, что это яд и что сыну дворянина, землевладельцу и будущему офицеру, надо думать о престиже с малолетства». Дзержинский знал, что Мечислав пережил трагедию: когда он связал себя с социал-демократами, отец запил – единственный сын, а поди ж ты! – кто будет продолжать род, кто станет вести хозяйство? Отец умер от горячки, сердце не выдержало. Мечислав тогда бросил работу, уехал из Кракова и месяц прожил в поместье: с утра уходил в лес, бродил по окрестным деревням, ночевал в полях, чай пил в деревенских развалюхах. Вернулся он подсохшим, еще более натянутым, чем ранее. По прошествии полугода заметил Дзержинскому: «Я убедился в своей правоте. Нельзя жить в роскоши, когда окружает тебя ужас и темень, это как плясать краковяк в холерном бараке, где умирают дети. Я жесток? Что ж делать – жизнь учит… Но знаешь, Юзеф, я убежден: чем дольше не давать, тем больше возьмут». – «О чем ты? » – не сразу понял Дзержинский. «О царе, – ответил Мечислав. – Он бы – страшно сказать – мог спастись, куда там спастись, он мог бы стать „отцом нации“, дай хоть малость крестьянину, не запрещай книги Толстого и Сенкевича, но нет, он сам алчет крови. Он ее получит… »

– Прошу садиться, – сказал Матушевский. – Товарищи, какие будут предложения?

Уншлихт взял слово первым:

– Когда Юзеф разоблачил Гуровскую как агента охранки, мы оповестили об этом всех рабочих, воспитательный эффект был заметный. Гибель нашего товарища мы должны обратить на дело живых, мы должны распечатать прокламации, мы обязаны использовать наши возможности в «Дневнике», мы должны провести собрания, на которых расскажем о том, сколь ужасны методы охранки сколь они постоянны. Мы докажем, что в России ничего не изменилось после манифеста, мы на этом страшном примере разъясним пролетариям, что нет и не может быть никакой веры царизму, что он не способен ни на какие реформы, что реформа возможна только одна – вооруженное восстание против власти палачей. Сел – бледный, желваки под кожей перекатываются.

– Кто следующий, товарищи?

Поднялась Софья Тшедецка:

– Не верится, что Мечислава нет больше с нами… Мы все знали, на что шли… Мы знаем, что ждет нас каторга или петля, и мы готовы к этому… Только когда уходит товарищ, в сердце пустота. – Софья помолчала, дождалась, пока подбородок перестал дрожать, поборола слезы. – Мы должны похоронить Мечислава так, чтобы похороны заставили жандармов трепетать от ужаса… Я согласна с тем, что предложил Уншлихт… Все.

Зденек, рабочий с Воли, долго откашливался, на людях выступал не часто:

– То, что говорили, правильно. Только я считаю, что напрасно мы Библию забываем: око за око, зуб за зуб. Попова надо казнить – вот мнение фабричных. А то распоясались, нет на охранку управы, любой закон топчет.

Уншлихт возразил:

– Индивидуальный террор не наш метод, Зденек. Мы не можем пойти на это.

Здислав Ледер поддержал Уншлихта:

– Обращение к тысячам рабочих даст больше, чем казнь одного мерзавца! Как это ни жестоко – «обращать на пользу дела» гибель незабвенного Мечислава, но мы должны, стиснув зубы, не проронив слезы, которая бы доставила радость сатрапам, получить политическую пользу во имя освобождения рабочего класса. Статьи, листовки, митинги – да, террор – нет!

Збышек, металлург из мастерских Грасовского, предложил:

– Надо провести забастовку в память Мечислава по всем заводам и фабрикам. Я согласен с Уншлихтом: террор не наш метод. Дзержинский обратился к Матушевскому:

– Позволь?

– Слово Юзефу.

Дзержинский тяжело поднялся:

– Террор не наш метод. Все верно. Я хочу ознакомить вас с циркуляром, который министр внутренних дел Дурново разослал губернаторам через месяц после царского манифеста о свободе. То есть этот циркуляр составлялся и рассылался тогда, когда наши национальные демократы и русские кадеты с октябристами закатывали банкеты и говорили о новой эре, о начале просвещенной и гуманной власти под скипетром государя-умиротворителя. – Память у Дзержинского была поразительная, он запоминал текст постранично, стоило прочитать два-три раза. – Итак, Дурново предписал всех подстрекателей и революционных агитаторов, которые еще не арестованы судебной властью, арестовать; никаких особых дознаний не производить, допросы непотребны, можно ограничиться протоколом, в коем лишь надобно указать причину арестования; не обращать внимания на угрозы собраний и митингов, разгонять протестующих силой, с употреблением, если нужно, оружия; колебания не должны быть допускаемы…