– Неверно! – Дзержинский ожесточился. – Не надо так, Кирилл Прокопьевич! В манифесте сказано иначе: «Привлечь к участию в Думе в мере возможности те классы, которые ранее были лишены прав». А что такое возможность? Это закон. А разве царь отменил булыгинский закон, который и вы бранили? Разве новый закон распубликован? Царь спрятался за формулировочку «в мере возможности», а вы согласились с этой заведомой уловкой! Ваши-то теперь пройдут в Думу, а рабочие – нет! Понизят выборный ценз: раньше, чтоб голосовать, надо было полторы тысячи недвижимости иметь, а низведут до тысячи. А рабочий в год получает триста. На пять душ! Раньше был конфликт между лагерем царя и бюрократов, с одной стороны, и всеми – с другой, а ныне начнется конфликт между лагерем царя, бюрократов, октябристов и кадетов – с одной, а рабочим и мужиком – с другой стороны. Вы к тому же передеретесь в своем лагере, а рабочему с мужиком драться не за что – голы, босы и голодны. Значит, решение социального спора будет оттянуто на какое-то время, но все равно решать придется, Кирилл Прокопьевич.
– Ну хорошо, а какой выход вы предлагаете?
– Валить царя. Валить бюрократию. Требовать Учредительное собрание, нацеливать народ на республику.
– Которая предпишет меня обобрать, – заключил Николаев.
– Если вы будете посылать казаков с нагайками против тех, кто требует Учредительного собрания для выработки демократической конституции, – конечно! И чем больше станете поддерживать царя, тем больше накопится гнева. Операцию надо делать тогда, когда можно больного спасти.
Николаев хмыкнул:
– Россия… Все по Евангелию: «Сеете много, а собираете мало, едите, но не в сытость, зарабатывающий плату зарабатывает для дырявого кошелька… »
– Иоиль? – спросил Дзержинский.
– Именно… Сам народ во всем виноват, проклят от бога, варягов прогнал – по чванливой дурости, царям-ублюдкам руку сосал, умывал слезами, голодал, а хоругви носил, и мы же, те, кто хочет приучить людишек к делу, оказываемся во всем виноватыми, а?!
– Ясно, – согласился Джон Иванович и продолжил, путая русские слова с английскими: – Это угодно хистори, с этим ничего не сделаешь. У вас, в Рашиа, каждый следующий против предыдущего: Кэтрин зе Грейт была против Питера, Анна Ивановна против Кэтрин, Пол Первый, внук, против Питера и Кэтрин, Александр против Пола, обещал все сделать, как раньше, как при грандмазер, а повел свое, начал делать «бритиш стайл», английский стиль, Николай зе Фёст против английский стиль, он за стиль богдыхан, побольше вешат, поменьше говорить! Александр Второй против Николая – дал реформа в стиле «амэрикэн», возвратил из ссылки декабрьских революшиониерс, его взорвали, Александр Третий все отменил, что сделал Второй, теперь Николай Второй выделил вам то, что отобрал его папа…
– Во какого образованного американца держу, – деревянно рассмеялся Николаев. – У них про это только два профессора на всю Америку знают, а в Россию приехал – сразу думать научился!
– Нам нужен иксчейндж, обмен, – согласился Джон Иванович. – Мы у вас учимся думать, а вы у нас – работать… Мы тупая нация, мы боимся размышлять, чтобы не нарушить то, что ви хэв, что имеем.
– Поди на него обижайся, – сказал Николаев, оборотившись к Дзержинскому. – Если б своих выставлял, а то всем вдовам по серьгам, не чванится… Да, тупые-то вы тупые, но ваши б фермеры не стали, как наши, помещичьи усадьбы жечь.
– Стали бы, – убежденно возразил Дзержинский.
– Оттого, что национальный характер у нас такой – что не так, сразу кровь пускать и дом палить?
– Нет. Дело не в национальном характере, а в социальных условиях. Что могло помочь крестьянину в его варварской, немыслимой нужде? Образование. А что для этого сделано царем? На сто человек десять грамотных, как же можно урожай собрать, если обычай правит мужиком, а не наука?! А инициатива? Ведь деревня отдана исправникам, старостам, стражникам, становым! На каждого мужика сорок тысяч пиявок, право слово! Кредит? Черта с два! Кулак правит на селе, дает ссуду под такой процент, что и Шейлоку не снился! А сколько у мужика земли? Десятина? Две? Треть у царя, остальное у помещика, а он арендную плату взвинтил до того, что земля стоит пустая, а крестьянину, голодному, босому, это видеть невмоготу! Он миром просил у помещика – тот ему отказал, под свист пуль отказал. Вот и начали жечь! И не с тупого и слепого зла, нет, Кирилл Прокопьевич! Нам известно, что в мужицких комитетах стали говорить: «Коли не пожжем усадьбы, дадим кров казакам да солдатам, а так они придут, а жить под открытым небом, а под открытым небом долго не протянешь».
– Но сколько денег зазря пропадет?! Сколько добра, Феликс Эдмундович! Усадьбы – это ведь средства!
– А мужик отвечает: «Ноне стена на стену встала, кто повалит, тот и победитель, и грошей считать нечего! Коли мы победим – таких апосля хоромов настроим, какие барам не снились, и не для их эти хоромы будут, а для наших детей!» Попробуйте возразите! Отправляйтесь в бунтующие уезды – искать далеко не надо, в Псков поезжайте, в Новгород, в Курск, в Эстляндию, в Люблин – постарайтесь с мужиком найти общий язык, обратитесь к нему со своей программой! Я посмотрю, что из этого станется!
– А вы сможете? – хмуро спросил Николаев. – Вы с ними поладите?
– Поладим. Потому что мы требуем справедливого, Кирилл Прокопьевич!
– То есть?
– Равенство, отмена частной собственности на средства производства, национализация.
– А кто мне тогда шпалы будет поставлять?! У меня и так все сроки срываются, оттого что не могу шпал дождаться, казенных начальников тьма, а отвечать некому. А коли национализируете все? Тогда уж и вовсе никто не ответит. «Наше» – значит ничье, Феликс Эдмундович.
– Ну, а коли «наше» – сиречь государственное?
– Да разве можно на нашей хляби построить государство, коим управляет сообщество думающих?! Разве без кнута можно в России? Разве добром да уговором нашего брата прошибешь? Согласен, во тьме живем. Согласен, живем плохо, но в сказки ваши Марксовы не верю.
– Хи из прагматик, – вставил Джон Иванович. – Верит только тому, что есть…
– Вы что больше всего на свете любите, Кирилл Прокопьевич?
– Водку, – усмехнулся тот.
– Больше всего на свете вы любите строить свои железные дороги, Кирилл Прокопьевич. Но чтобы их строить, вам приходится хитрить, устраивать банкеты, выпрашивать кредиты, льстить одним, подмасливать других – разве нет? Лишь демократическая республика позволит вам творить по-настоящему.
– Джон Иванович, давай штоф, – сказал Николаев. – Дзержинский меня разбередил.
– Не надо, Кирилл Прокопьевич, вам еще со мной придется помучиться…
– Я уж намучился… Свободы вам мало, бюджет для народа плохой, царь мне конкурент… Прав Джон Иванович, прав: дайте хоть на том закрепиться, что с такой кровью получили. Разве можно из деспотии да в республику? На Западе вон сколько лет к свободе готовились!
– Неверно. Или есть свобода, или нет ее вовсе, – мы на этой точке зрения стоим.
– Это Ленин говорит.
– Правильно говорит Ленин.
– Утопии он проповедует. Я работать хочу, а мне руки вяжут! Я надеюсь, понимаете, Феликс Эдмундович, я истинно, верующе надеюсь! Не забирайте моей веры, не надо, не отдам. Вы затвердили себе: «Нет свободы, нет прав, нет гарантий». Не надо бы так, Феликс Эдмундович. Вспомните, как мы первый раз встретились, вспомните! Вы ведь тогда бесправным были, и мне это о-очень не нравилось, нечестно это было и низко: бомб у человека нет, револьвера тоже – пошто за книжку Маркса сажать в острог?! Но сейчас… Спокойно разъезжаете, не таитесь, как равный с равными живете…
Дзержинский поднялся, отошел к окну, поманил Николаева.
– Это кто? – спросил он, когда Николаев стал рядом. – В сереньких пальто? Инженеры? Артисты балета? Филеры это! Они за кем следят? За вами? Или за Джоном Ивановичем? Они за мной следят, Кирилл Прокопьевич, они меня на вокзале ждали, а вы меня от ареста спасли – во второй уже раз. И в третий должны будете. Как, вывезете меня из свободного, демократического Петербурга в Финляндию, а? Или не станете?