– Отчего? Нет. Логическое, то есть повседневное, мышление стало формою естественного отправления. Я же имею в виду обгоняющую мысль, то есть единственно истинную… Обеспокоены в охранке данными «Прыщика»?

– В высшей мере. Предполагают, что речь пойдет о слиянии польской социал-демократии с русской. Видимо, вам следует ждать удара со стороны социалистов Пилсудского: через агентуру будут работать, через высокую агентуру охранки, – обвиняют вас, СДКПиЛ, в предательстве национальных интересов Польши, «москальскими прислужниками», видимо, заклеймят…

Дзержинский поднялся, поправил галстук: время. Поднялся и Турчанинов.

– Я подожду, пока вы подальше уйдете, – сказал Турчанинов. – И послушайте моего совета – не пытайтесь слишком настойчиво с Казимежем… Можете на этой частности все завалить.

Дзержинский нахмурился:

– Частность? Что-то вы не так, Андрей Егорович.

– Так, Феликс Эдмундович, так. Лес рубят – щепки летят…

– Считайте меня плохим лесорубом. А вообще избегайте сравнений такого рода: человек не щепа… Умом-то я вас понимаю, но сердцем никогда не пойму. Всякое движение определяется его началом. Коли иначе

– иезуитство это, Андрей Егорович, чистой воды, Лойола это.

Когда Дзержинский был уже в передней, Турчанинов окликнул его:

– Подумайте вот о чем, Феликс Эдмундович… Актриса кабаре Микульска навещает моего шефа на его конспиративной квартире: Звеженецка, восемь, второй этаж, консьерж – отставной жандарм. Попов, мне сдается, профессию свою от актрисы скрывает. Но тем не менее имеет обыкновение работать с документами на этой квартирке, с совершенно секретными документами, полагая, что женщина ничего не поймет…

Дзержинский увидел Стефанию Микульску сразу же, как только она появилась из-за угла. Быстрая, хлысткая, в лиловом платье, на которое тяжело падали литые волосы, она шла, словно слепая: быстро, одержимо, легко, и круглые черные глаза ее были устремлены в одну, видную лишь ей точку, словно бы женщина страшилась глядеть окрест: так подчас бывает с особенно красивыми, наделенными острым ощущением стыда за изначальный грех прародительницы.

«Бедненький человек! – подумал Дзержинский. – Как же старательно она подбирает фасон платья, и эту сиреневую шаль, и голубой цветок в волосы, и синие туфельки, и белую сумочку… Как же она волнуется перед встречей с избранником, как она готовит себя к этому вечеру… Женщине, которая сознает свою красоту, не лишенной еще стыда, одаренной не только чувствованием, но и болью, горько жить на свете. Вон ведь как идет, будто сквозь шпицрутены».

Он на какое-то мгновение засомневался, подойти ли к ней, хотя ждал Стефанию второй вечер уже, но представил себе полковника Попова рядом с актрисой, «кремневого» Попова, предрешившего судьбу Казимежа Грушевского, который не может подняться с нар после того, как на него навалились при аресте: беззащитного, хрупкого, подростка еще, били сапогами по животу, с оттягом били, а потом схватили за волосы и размозжили лицо о булыжник…

– Пани Микульска, добрый вечер. – Дзержинский шагнул к женщине, легко отделившись от тяжелой двери парадного подъезда. – Можете уделить мне десять минут?

– Я незнакома с вами.

– Вот рекомендация, – Дзержинский протянул ей записку, которую позавчера еще принесла Софья Тшедецка: у них оказалась общая подруга, Хеленка, жена присяжного поверенного Зворыкина.

Руки у Стефании были быстрые, нервные, ловкие. Она легко раскрыла конверт, пробежала строки: «Милая Стефа, податель сего – литератор. Его предложение весьма интересно, найди, пожалуйста, для него время. Твоя X.»

– Хорошо, давайте увидимся завтра, приходите в кабаре..,

– Пани Микульска, я знаю, – простите, что я смею сказать это, – я знаю, куда вы идете. Но Попов задержится примерно на час…

– Он вас уполномочил сообщить мне это? – Микульска усмехнулась неожиданно жестко, Дзержинский не ждал, что она может так.

– Нет. Он меня не уполномочивал. Более того, он будет гневаться, если узнает о нашей встрече.

– Представьтесь, пожалуйста.

– Кжечковский. Адам Кжечковский. Литератор.

– Откуда же вам известно, что он задержится?

– Дело в том, что он сейчас руководит казнью. Сейчас идет повешение трех поляков в цитадели.

Микульска отшатнулась от Дзержинского, руки даже перед собой выставила, словно бы он замахнулся на нее.

– Вы с ума сошли! Как вы смеете позволять такое?!

– Мне опасно идти с вами по этой улице, пани Стефания… Давайте свернем в переулок, а? Я открою вам кое-что, и, коли вы захотите после этого говорить со мною, я готов буду ответить на все ваши вопросы… Пожалуйста, пани Стефания, не делайте так, чтобы я обманулся в вас…

… За то время, что прошло после встречи с Турчаниновым, Дзержинский поручил товарищам, занятым по его предложению созданием групп народной милиции, посетить кабаре, где Микульска выступала в программе, встретиться с теми, кто знал актрису; вопросы людям ставили на первый взгляд странные, очень разные, однако Дзержинский был убежден, что каждый человек – это удивительная особость, а понять особость можно только в том случае, если мыслишь широко и приемлешь разное. Дзержинский обычно сторонился тех, кто в своих анализах шел не от желания разобраться и понять, но от тяги к некоему сговору – с собою, с другими ли, – лишь бы отвергнуть конкретную данность и возвести свое (будь то отношение к человеку, книге, обществу, идее) в некий абсолют.

Из разговоров с самыми разными людьми Дзержинский и его товарищи вывели, что Микульска – натура порывистая, резкая, но притом и застенчивая, следовательно, скрытная. Но ее скрытность того рода, который поддается изучению, анализу, она управляема, если, конечно же, понял ее первопричину человек недюжинный, мыслящий, творческий, но более тяготеющий к логике, чем к чувству.

Дзержинский обладал как началом творческим, так и отстраненным, холодным – логическим. Поэтому, выдержав взгляд Микульской, он помог ей:

– Вам ведь неизвестно, что господин Попов – жандарм, начальник варшавской охранки? Вам ведь неведома истинная причина его постоянного интереса к настроениям ваших друзей, живущих в театре с веревкой на горле? Вам ведь трудно представить, что веревку эту Попов держит в своих руках, разве нет? А коли вам нужны доказательства – поищите у него в квартире папку: там должны быть свидетельства моей правоты. Он вам кем представился?

Дзержинский задал вопрос рискованный, он мог услышать резкое: «Это уж мне лучше знать – кем», – но он рассчитал точно, понимая строй и дух людей, среди которых жила Стефания, – там жандармами брезговали открыто и снисходительно.

Стефания позволила себе увлечься «крупным биржевым маклером Поповым» (так он представился ей) потому лишь, что в нем постоянно ощущалась устойчивая надежность. Ей, как, впрочем, любому другому, становилось порой невыносимо трудно жить в мире зыбком, где поступки определялись сиюминутным настроением, где царствовала интрига, зависть и, главное, неуверенность в завтрашнем дне – хозяин расторгнет контракт, писатель не принесет пьесу, режиссер не даст роль, а любимая подруга нашепчет гадкое партнеру.

Попов, в отличие от людей знакомого ей, столь любимого и ненавидимого мира богемы, был доброжелателен, интересовался всем, слушал не себя – ее, стлался перед любым желанием. За это Стефания прощала ему простоватость, грубую подчас шутку и некоторую духовную неповоротливость, – актер-то стремителен, он за три часа сценического времени и наплачется, и насмеется, и полюбит, и проклянет любимую.

Но сейчас, после слов Дзержинского, Стефания вдруг наново увидела Попова, вспомнила все – и ужаснулась. Она остановилась, достала из сумочки письмо Хеленки Зворыкиной, перечитала его еще раз, уперлась в Дзержинского своими круглыми глазами и сказала:

– Извольте подождать меня. Но знайте: если ничего не обнаружу, я ударю вас по лицу.

– А если что найдете, захватите с собой, ладно? Я объясню вам, что к чему: жандармы – народ секретный, у них документы особого рода, сразу-то и не понять…