– В том-то и проблема. Его считали самым легковесным человеком со времени основания нашего края, но исходили-то при этом вовсе не из его действий в период подготовки и во время самого восстания. После разгрома восстания власти княжества преследовали Мэйскэ как зачинщика и главаря. Ему пришлось бежать сначала в Киото, потом в Осаку. Сам побег еще не вызвал осуждения. Скорее всего, к так называемым «подозрительным» действиям Мэйскэ вынудило то, что только его одного власти продолжали упорно преследовать. Именно это преследование и легло в сюжет «Повествования о борцах за народное дело в Авадзи». Сочинение распространялось в столице княжества в период пребывания Мэйскэ Камэи в Киото, причем в нем он представал в качестве единственного главаря и зачинщика. Из чего следовало, что власти княжества просто не могли не преследовать его. Одновременно с выходом книги стали распространяться слухи о том, что Мэйскэ ведет разгульную жизнь в Киото, транжиря деньги, собранные на восстание. Скорее всего, власти княжества распространяли их намеренно. Чтобы опровергнуть слухи, Мэйскэ, захватив свои записки, то есть те самые разоблачения, возвратился в княжество. Причем не тайно, а открыто, вызывающе. И тут возник вопрос – не стояли ли за ним силы значительно более могущественные, чем власти княжества?
Не успел начаться наш разговор, как юноша полностью переключился на мифы и предания деревни-государства-микрокосма. Беседовали мы о Мэйскэ Камэи не у меня дома и не в моем университетском кабинете, а по дороге к складскому помещению, которое молодой режиссер снимал для репетиций своей труппы. Наконец мы добрались до склада, вошли через приоткрытые двери и оказались в обществе двух актеров и одной актрисы – вот и вся труппа. Режиссеру и в голову не пришло представить меня. Может быть, у нового поколения так принято? Он застыл у дверей и посмотрел на актеров и актрису, стоявших у противоположной стены, – вот, мол, привел. Как бы отвечая на его взгляд, они взяли лежавшие у стены складные стулья – каждый по одному, – водрузили их себе на головы и уселись на корточки. Размалеванное, как у куклы, лицо актрисы удивительно не гармонировало с ее мощными кривыми ногами; она поддерживала стул руками, напрягая мышцы и раздвинув колени, отчего ее ноги казались еще более кривыми, и громко сопела, раздувая ноздри. Так же комично выглядели и мужчины: один – высоченный и худой, другой – маленький, толстенький. Сопя еще громче, чем актриса, и ни разу не моргнув, актеры выжидательно смотрели на нас с режиссером, так, словно это не они, а мы вели себя вызывающе странно.
Я наблюдал за происходящим, полагая, что актеры продолжают прерванную нашим приходом репетицию, но вдруг – для меня самого это было неожиданно – сердце в груди у меня сжалось, и я задрожал от вскипевшего во мне гнева. Негодование заставило меня в мгновение ока мысленно перенестись в прошлое, и я увидел себя на представлении о восстании, показанном у нас до войны, и снова ощутил то самое возмущение, которое охватило тогда всех жителей нашей долины. Негодование было столь велико, что мне впору было закричать от возмущения, как это сделали тридцать пять лет назад все жители долины и горного поселка…
– Пойдемте выпьем чайку. Я огорчен, что вы так рассердились, – успокаивал меня режиссер. – Я много раз наблюдал, как остро реагируют люди на выходки моих актеров, но редко кто по-настоящему сердится. Бывало, конечно, всякое…
Сидя в закусочной, расположенной в том же помещении, но выходившей на другую улицу, я спросил у режиссера так, будто мы с ним ровесники:
– Сколько вам лет? Вы выглядите очень молодо.
– Двадцать, но это само по себе не имеет никакого значения, – ответил он. – Важно другое. Как я уже говорил, я один из последних, кто родился в нашей деревне.
Мне оставалось лишь наблюдать за его наигранными манерами, в которых сочетались продуманная твердость и ребячество, когда он подносил огонь к сигарете, зажатой в слишком красных губах на типично актерском лице с большим, выдающимся вперед носом.
– Однажды я обратил внимание на то, что в округе нет ни одного мальчишки моложе меня и, значит, никто больше не рождается. Мне даже стало как-то не по себе. Я принялся рассказывать разные небылицы о каких-то особых обстоятельствах, с которыми связано мое рождение, и среди своих товарищей – все они были старше – прослыл отпетым вруном. Например, я утверждал, что по случаю моего рождения в нашем доме собрались все старики долины и горного поселка – только что родившись, я, мол, видел это собственными глазами. Потребность рассказывать подобные небылицы была, как мне сейчас представляется, вполне естественной, и если вспомнить, что жители нашей долины и горного поселка считали себя одним родом, то именно я, и никто другой, стал последним отпрыском этого одряхлевшего рода. В день, когда прекратился долгий ливень, Разрушитель произнес, обращаясь к созидателям, вместе с которыми он поднялся от моря вверх по реке: ну что ж, начнем строительство нового мира. Моя миссия иная, прямо противоположная – своим рождением я возвестил: ну что ж, нами закончится наш новый мир. Даже когда я был еще совсем маленьким ребенком, стоило мне подумать об этом, и на душе становилось мерзко. Смерть страшна всем, но еще страшнее она для меня – последнего человека, родившегося в нашем крае, – одна мысль о ней заставляет сжиматься сердце. Я думаю, именно это побудило меня связать жизнь с театром. Если я родился последним и после меня уже никто не появится на свет, то прежде, чем наш край перестанет существовать, нужно, решил я, хотя бы на сцене бережно воссоздать все, что там происходило…
– Перед войной один человек уже брался за пьесу о восстании, которое поднял Мэйскэ Камэи. Пьесу написал и поставил учитель – он был не из наших мест, актерами были школьники старших классов. Спектакль вызвал негодование всех жителей долины и горного поселка. Я был еще совсем маленьким, но и для меня она прозвучала как гром. Всеобщее возмущение было так велико, что я до сих пор помню атмосферу негодования, охватившего сидевших вокруг меня взрослых. Мэйскэ Камэи, как человек легковесный, нередко подвергался насмешкам, в нашем крае об этом знали даже дети, но в пьесе он предстал одной из самых выдающихся личностей со времен созидания, уступая разве что Разрушителю. За ним признавался огромный вклад в общее дело, который независимо от того, возглавлял ли он восстание, давал основание претендовать на роль героя, тем более что Мэйскэ оказался главной жертвой гонений. Именно это было основной причиной, вызвавшей возмущение зрителей. Бежав после разгрома восстания в Осаку, Мэйскэ по дороге туда укрылся в монастыре на горе Авадзи, в провинции Сануки – не знаю, связано ли это название с названием деревни Авадзи, которое пишется, правда, другими иероглифами. Там он стал исповедовать аскетизм. Потом вернулся во владения князя и забрал из дома все деньги. Это были деньги, вырученные за землю, которую по его указанию заложили родные. Мэйскэ был лишен привязанности к земле, в период феодализма свойственной всем крестьянам, для которых земля была святой. Забрав деньги, он снова покинул княжество и, добравшись до Киото, организовал движение против нынешних его властей. Деньги он передал регенту, покровительствовавшему монастырю, где его приучали к аскетической жизни, – поступок нелепый сам по себе, хотя и он имел под собой вполне конкретные основания. Мэйскэ надеялся получить у императора документ, удостоверяющий, что наш край возник из поместья, дарованного императором еще в период позднего Хэйана[25], и, таким образом, с давних пор непосредственно подчинен императору, а власть княжества на нашу деревню не распространяется. Не знаю, был ли пожалован такой документ, но только впоследствии Мэйскэ развивал идею, что, поскольку Авадзи непосредственно подчинена императору и все ее жители – вассалы самого императора, власти княжества ничего ему, Мэйскэ, сделать не могут, более того, даже обязаны взять его к себе на службу. Вооруженный этой идеей и мечами, он вернулся во владения князя, но сразу же был арестован. Его действия, продемонстрировавшие всем, что наша долина и горный поселок отличаются от остального мира, и были причиной того, что Мэйскэ Камэи многие годы подвергался осуждению. Хотя он и пытался закамуфлировать свое предательство вполне правдоподобным объяснением, будто мы непосредственно подчиняемся императору.
25
Период с 794 по 1192 г.