К тому времени, когда Солдат Цуюити приступил к осуществлению своей военной операции, Кони-тян отказался от бейсбольных скитаний с Цуютомэ-саном, вернулся в долину и, помирившись с отцом, занялся семейным делом – торговлей рыбой. Раньше Кони-тян отличался мощным телосложением, теперь же, после долгих странствий, увял и уже совсем не походил на того непоследовательного, импульсивного человека, который когда-то так высоко подпрыгнул, что разбил себе голову о притолоку. Он превратился в обыкновенного обывателя, увлекся собиранием старинных монет и откуда только мог выписывал каталоги, чем вызывал недовольство состарившегося отца. Начав новую жизнь, Кони-тян пришел на собрание, устроенное стариками долины и горного поселка, чтобы обсудить инцидент с Солдатом Цуюити, и высказал свои соображения. Его выступление оказалось таким же необычным, как все его поведение в прошлом, и послужило поводом для пересудов – он процитировал стихотворение, а уж этого никто от него не ожидал:

В нашей судьбе
Горше всего
Утром проснуться,
Сна до конца
Не увидев.

– Солдат Цуюити пытался претворить в жизнь сон, преследовавший его в психиатрической лечебнице все двадцать пять лет. Это был единственный в его жизни взлет, который прервали в самом начале, вернув его в психиатрическую лечебницу. Случившееся еще горше, чем разбитые мечты Цуютомэ-сана посвятить себя бейсболу. Хорошо ли, что люди нашей долины не увидят продолжение сна Солдата Цуюити? Мне кажется, сон должен был завершиться так. Солдат Цуюити, вернувшись в август 1945 года, захотел побеседовать с императором об условиях окончания войны. В результате поражения Япония лишилась Маньчжурии, Тайваня, Кореи, Окинавы и северных территорий. Если это было вполне правомерно, то почему бы, воспользовавшись окончанием войны, не вернуть независимость и нашему краю, который был полностью самостоятельным государством до конца Века свободы, а до поражения в пятидесятидневной войне хотя бы наполовину сохранял свою независимость? И что же удивительного, если именно такие переговоры он собирался вести с императором? Я считаю, что именно теперь наш край, воплощая мечту Солдата Цуюити, должен потребовать от японского правительства независимости. Кстати, я думаю, и Гавайи тоже должны стать независимыми от Америки. Он, безусловно, мечтал, чтобы после осуществления его замысла Япония установила паритетные отношения с нашим краем. И еще он хотел, чтобы были сохранены специфические черты нашего края, отличающие его от остальной Японии, и чтобы в конституцию было внесено точно оговоренное положение о репатриации. Первым репатриантом нашего края, получившего независимость, и должен был стать Солдат Цуюити, снова упрятанный японскими властями в психиатрическую лечебницу…

Выступление Кони-тяна нисколько не взволновало стариков долины и горного поселка. После долгих бейсбольных скитаний он нашел себе тихую пристань в нашем крае и – люди это сразу же поняли – утратил прежний пыл, заставивший его некогда совершить свой знаменитый прыжок. Однако, сестренка, отец-настоятель, достигший возраста, приближающегося к возрасту Разрушителя и его товарищей периода создания, в горестном молчании спустился из храма в долину и принес в рыбную лавку горсть старых монет, продемонстрировав тем самым свою признательность Кони-тяну. Тот самый отец-настоятель, который даже не поблагодарил Кони-тяна за самоотверженные усилия, приведшие к заключению контракта между Цуютомэ-саном и профессиональным бейсбольным клубом.

6

Совершенно случайно, сестренка, мне пришлось стать свидетелем того, что произошло в спортивном лагере на Гавайях, когда Цуютомэ-сан и Кони-тян достигли наивысшего взлета в своей бейсбольной карьере, вступив в клуб «Кэйхан сэнэтарс». В тот год я, стажер факультета восточных языков Гавайского университета, жил в общежитии. О том, что «Кэйхан сэнэтарс» организовал спортивный лагерь на Гавайях, я, кажется, прочел в газете «Гавайи таймс», оставленной кем-то в холле университета. Сообщение меня нисколько не заинтересовало – я ведь не думал, что это связано с Цуютомэ-саном. Вдруг получаю телеграмму из гавайского аэропорта, мчусь туда на «фольксвагене», позаимствованном у приятеля из Шри-Ланки, и сразу же вижу Цуютомэ-сана, могучего. – сплошные мускулы, но из-за многолетнего переутомления, а теперь еще и оттого, что не выспался в самолете, мрачного и агрессивного – ну копия отец-настоятель. Рядом с ним – Кони-тян, загорелый, похожий на гавайца японского происхождения, тоже измотанный бейсбольными скитаниями. Всем своим поведением они демонстрировали, что великодушно прощают мне долгое ожидание в аэропорту, и, похоже, не испытывали ни малейшего сомнения, что я их безусловно помещу на недельку в своей комнате. Поселить их в общежитии, учитывая мое скромное положение стажера, было рискованно – это являлось нарушением правил, – но другого выхода не было. В моей комнате по обеим сторонам окна, выходившего во двор, стояло по кровати и оставалось еще достаточно места, чтобы одному из нас улечься на полу. Перекусив в университетском кафетерии, Кони-тян блаженствовал с баночкой пива в руке, чего нельзя было сказать о Цуютомэ-сане, который сидел, опустив глаза, прикрытые длинными густыми ресницами. Впрочем, и он, кажется, тоже остался доволен кафетерием: поел – и немало! – прекрасной китайской еды, приготовленной на гавайский лад, залпом выпил большой стакан кока-колы и, наверное, решил, что теперь сможет каждый день так питаться.

Однако в первую же ночь произошло досадное происшествие. Потом я часто вспоминал, сестренка, случившийся у Цуютомэ-сана эмоциональный приступ, связав его с дальнейшей судьбой брата. Разбуженный среди ночи какими-то звуками, я увидел, что Кони-тян, выбравшись из спального мешка на полу, успокаивает трясущегося от страха на своей кровати Цуютомэ-сана. За темным окном слышался свист, будто завывание ветра, – звук, к которому я давно привык (а первое время он и меня пугал по ночам). Это был оглушительный гомон сотен птиц. Во дворе росла целая роща индийских смоковниц с грубой, точно шкура слона, корой и черными дуплами на месте сгнивших сучьев. В густой кроне деревьев среди гладких и мясистых листьев скрывались гнезда птиц, там их было множество, и каждый раз, когда проносился ночной ливень, они поднимали невообразимый крик. Я вспомнил, что, боясь духоты, оставил открытой форточку, и, поднявшись с постели, пошел закрывать ее, чтобы в комнату не долетали птичьи голоса. Потом я увидел, как Цуютомэ-сан, закинув на правое плечо простыню, величественно возлежит на кровати – ну точно останки патриарха, – а Кони-тян, стоя на коленях, прижимается к нему головой. Я что-то сказал им и снова улегся; и во тьме снова представил полные слез огромные черные глаза лежавшего навзничь Цуютомэ-сана и подрагивающие плечи застигнутого врасплох Кони-тяна. Я никак не мог снова заснуть, до меня все время доносился их шепот. Он досаждал мне больше, чем неумолкаемый гомон птичьей стаи за окном. Цуютомэ-сан хныкал странным для его возраста детским плачущим голосом: «Птичий гомон среди ночи в долине и горном поселке всегда предвещал беду». Кони-тян, как ни старался, успокоить его не мог. Он пытался убедить Цуютомэ-сана, что птичьи крики ночью хоть и предвещают что-то, но вовсе не обязательно беду, а просто резкое изменение судьбы. И надо, мол, радоваться, что птичий гомон предвещает нам изменение судьбы как раз в ту ночь, когда мы после многолетних бейсбольных скитаний приехали на Гавайи, имея совершенно четкий план… Они еще долго шептались, стараясь, чтобы я их не слышал. Наконец ливень прекратился и птицы угомонились, но разговор не смолкал, и в конце концов, измученный, я уснул с надеждой, что все у них образуется. На следующее утро, когда я проснулся, Цуютомэ-сан увлеченно тренировался среди тех самых огромных индийских смоковниц, на которых кричали птицы, так напугавшие его прошлой ночью, а рядом стоял, держа в руках поднос с завтраком, Кони-тян, и они весело что-то обсуждали.