— Но кто сумел открыть его?!

— Кто угодно, тот же казначей. Просто взял и открыл. На Ключе нет замков, кроме заклятия. Об этом следовало подумать тогда, когда эту вещь везли на Русь. Здесь заклятие утратило силу.

Какое-то время они молчали, обдумывая положение.

— Итак, — подвел итог старший, — у нас есть Ключ, но нет карты Эманации Смешения с помеченным местом. Это затрудняет наши поиски, но не делает их безнадежными. Вперед.

Они дружно встали. На ходу старший бросил третьему, тому, что все время молчал:

— Заплати Морано. Хорошо заплати. И хорошо напугай. Его верность держится на жадности и страхе.

****

А из дальних мест, из латынской чужой сторонки, прибыл на Русь Алеша Попович. Повзрослевший, заматеревший, во фряжской одежде — не узнать. Гость и гость, не один такой в Киеве. Потому-то, никем не узнанный, Алеша и не спешил во дворец с донесениями и рекомендациями от Добрыни Никитича, а решил сперва прогуляться по Киеву, узнать, что изменилось за двенадцать долгих лет, а что осталось прежним, подышать воздухом этого города, уже забытым, но таким сладким. Голова слегка кружилась; все казалось чудесным, будто выпил хмельного, а ведь не притрагивался. Вот сейчас заедет на рынок — тогда и притронется.

Там, на рынке, он и увидел ее.

Кто знает, как повернулось бы, узнай он ее сразу, но он не узнал.

Нежный профиль женщины, наклонившейся, чтобы понюхать мясо, протянутое мясником, изгиб узкой спины, движение, когда она, выпрямляясь, отвернулась — и сердце зашлось. Радость и головокружение — все это, оказывается, было потому, что он должен был встретить эту женщину.

Она была одета, как замужняя, но Алеша, знавший много женщин в безответственном чужеземье, был достаточно опытен, чтобы понять: уже много лет она не знала мужчины.

Она не была молода: его ровесница или даже чуть старше. Для него это было неважно: не пробыв в Киеве и дня, Алеша нашел женщину, которая должна была принадлежать ему.

Он медленно поехал за ней, идущей вдоль рядов. Она издалека помахала кому-то рукой и поспешила к выходу, подхватила там тяжелую корзинку у пожилой женщины, показавшейся Алеше знакомой, распрямилась, засмеялась.

Женщины пошли прочь, и Алеша знал, куда они идут. Амельфу Тимофеевну он узнал первой, и только потом понял, что женщина, которую он раз и навсегда выбрал сердцем для себя, — Настасья Микулишна, законная жена его друга и наставника Добрыни.

****

Он не поехал во дворец. Сидел в какой-то случайной харчевне, пил греческое, не разбавляя, и тяжелел.

Вернуться, вызвать Добрыню на поединок и убить его? Многие из тех, среди кого он жил последние годы, считали бы это единственным честным выходом. Он не однажды видел, как друг подходил к другу и вызывал его, «ибо я хочу владеть твоей женой». Это, конечно, было честно, но Алешу от такой честности всегда тошнило. Да и в их-то с Добрыней случае какая же это честность: убить человека, который изо всех сил постарается не убить его. И главное: Алеша сам ну никак не хотел убивать Добрыню.

Он даже вздрогнул, несмотря на тяжелый, туманящий голову хмель: до каких же мыслей он дошел! Господи прости, думать о том, чтобы убить Добрыню!

По-настоящему честным было бы сейчас встать, сделать князю доклад — и уехать сразу же, куда глаза глядят, только подальше и навсегда.

Именно это он и сделает. Прямо сейчас.

А еще он не уставал удивляться странности своей судьбы: ведь тогда, двенадцать лет назад, был же он на свадьбе у Добрыни — и даже не запомнил его невесты. Тоненькая, ловкая, видно, что поляница, с нездешними чертами — вот и все, что осталось в памяти, и уж вовсе ничего — в сердце. Даже предчувствием не кольнуло. Нужно было пройти через много стран, узнать много женщин, измениться и устать — и вот тогда увидеть ее.

Алеша вышел из харчевни, сел на коня, но поехал не во дворец, а к терему Добрыни. Увидеть еще раз, если получится, просто увидеть, — а тогда уж уехать, чтобы больше не видеть никогда.

Получилось. Он сидел на коне, смотрел поверх частокола, как Настасья со служанкой развешивали во дворе стираное белье. Был ветер, мокрые рубахи норовили шлепнуть хозяйку по лицу, она гибко уворачивалась и смеялась, когда увернуться не получалось. Всадника за частоколом она то ли не замечала, то ли не обращала внимания — привыкла, поди, многие останавливались.

Конечно, он не будет убивать Добрыню. Но там, в чужих странах, небезопасно, — особенно для русского посла. И может быть, сейчас, когда Алеша так мучается, Добрыни уже и на свете нет. Или не будет — через год, через пять. А Настасье что же — так и жить соломенной вдовой, не зная, жив муж или мертв? И это в то время, когда он, Алеша…

Подъезжая к дворцу, Алеша готовился лгать. Поступить так страшно и подло, как со времен Иуды, наверное, никто не поступал.

Только бы Ильи там не было. При Илье он не сможет.

Приехав, Алеша еще во дворе узнал, что Ильи нет. Совсем. Гниют илюхины косточки в замурованной яме.

Алеша испытал облегчение и одновременно — холодный, дующий в затылок ужас. Желать смерти одному другу и радоваться смерти другого — что же стало с тобой, кем стал ты, Алеша, поповский сын?

****

Известие о смерти Добрыни, привезенное Алешей Поповичем, свалило Амельфу Тимофеевну с ног. Настасья боялась от нее отойти. Старуха, казалось, лишилась разума. Обезноженная, бессильная, лежала она в постели, и не переставая, шептала: «Жив Добрынюшка, жив…», мучая этим Настасью несказанно. Молодой женщине казалось, что она и сама сходит с ума, так хотелось верить не свидетельству человека, который там был и ошибиться не мог, а этому непрерывному старушечьему шепоту.

По-хорошему, надо было ей ехать туда, в страны, которые представлялсь ей такими же далекими, как тот свет, увидеть самой могилку Добрыни, убедиться… Но она боялась, что это убьет Амельфу Тимофеевну. И она не ехала, никуда не уходила, сидела у постели, слушала, слушала жаждущим поверить сердцем.

Приехал Микула Селянинович, огромный, кряжистый, осмотрелся, посидел у постели сватьи, слушая ее бормотание, и веско сказал ей: «Все может быть. Только если Настену замуж не выдать — утопится».

И Амельфа Тимофеевна встала. Страх за девочку, ставшую ей почти дочерью, поднял ее — так же, как Настасье помогал держаться страх за нее.

Черная, прямая, сухая, собирала она у себя городских свах, слушала, въедливо выясняя всё про женихов — ближних и дальних.

И тут грянуло сватовство — и не кто-нибудь, а сам князь киевский Владимир сватал вдову Добрыни за славного богатыря Алешу Поповича. Князь сиял: он любил делать добрые дела. И еще он чувствовал себя виноватым перед Настасьей: Добрыня был полезен в послах, очень полезен, но не меньше он мог быть полезен и на Руси, и князь помнил, что иные соображения заставили его отправить Добрыню в чужеземье так надолго и там потерять. Алеша — лучший из оставшихся у него богатырей, обласкан будет, как никто другой, молод, красив, и если он хочет жениться на немолодой вдове — чего ж еще желать? Камень с плеч.

Микула Селянинович сказал: «Нет».

Но не было у него уже власти над дочерью-вдовой. Решать здесь могли только князь и она сама.

А Настасья Микулишна сказала: «Да».

Замужество ей было безразлично; она понимала, что за кого-нибудь да выдадут, но ее это не радовало и не огорчало: жизнь, которая для всех нас заключается в надеждах, для нее кончилась. Алеша был рядом с Добрыней; может быть, будет что-нибудь рассказывать. И тогда Настасья будет тайком переживать эти рассказанные кусочки жизни — жизни, которой жил Добрыня; пусть в воображении, но будет рядом с ним. Такой была ее надежда, слабая — ведь Алеша мог ничего и не говорить, но единственная.

Стали готовиться к свадьбе: князь богатырю жену сосватал, князь его и собирался женить. Во дворце и так, чтоб не стыдно было князю-свату, с размахом.

Глава 19

Амадео не был неприятным спутником. Он был молчалив, но приветлив; по-прежнему писал в своей тетрадке. Иногда давал прочесть написанное Сервлию. В этих записях Амадео был наблюдателен и справедлив, но чем дальше, тем больше удивляли и настораживали они Сервлия, и он долго не мог понять, чем.