И узнал, что его жена сегодня выходит замуж. И что Настасья Микулишна сказала: «Да» — сама, без принуждения.
Что ж. Прошло двенадцать лет, она вполне могла встретить и полюбить другого.
И тогда Добрыня доподлинно узнал, насколько любит он жену. Потому что понял: он не будет мешать, если Настасья нашла свое счастье с Алешей. Уедет. Не в западные страны — опостылели. Ничего, Русь большая.
«Но ты же не знаешь наверняка, — сказала ему Амельфа Тимофеевна, — счастливой она не выглядела».
«Значит, надо узнать», — ответил сын.
Мать достала ему одежду дудочника-скомороха, и размалеванным, вместе с другими скоморохами, он вошел в пиршественный зал.
И не было кольца, опущенного тайком в кубок невесты, как пели потом об этом песни и рассказывали сказки, не было знакомой мелодии, наигранной незнакомым дудочником, — ничего этого не было. Просто он сел среди скоморохов, и она его узнала.
Алеша не мог бы сказать, что он испытал, когда на пиру его невеста вскочила с места и молча, как-то меленько, осторожно, как будто боясь спугнуть, но очень быстро побежала в конец гридницы, туда, где сидели скоморохи и дудочники. Он взглянул — и тоже узнал. Ему было легче узнать — не так давно расстались они с Добрыней, да и дела их там, на западе, были таковы, что случалось им видеть друг друга переодетыми, и не раз. Но первой узнала она. Ужас он почувствовал — это да, тот непостижимый страх, от которого слабеют коленки и который по-настоящему бывает только в детстве и во сне.
И страх последствий, обычный, практический — «и что теперь со мной будет?»
Но и облегчение испытал он, внезапно нахлынувшее облегчение от того, что все это закончилось.
Готовясь к свадьбе, от которой не отказался бы даже под страхом смерти, Алеша не был счастлив. Горе Амельфы Тимофеевны лежало на нем тем самым камнем, который с ужасом представлял себе маленький Алеша, когда отец говорил пастве о незамолимых грехах. Тогда, в детстве, слушая проповеди, он с радостью вспоминал, что на нем ничего такого нет, и твердо знал, что жить будет так, чтобы и не было. А горе любимой женщины, которое он чувствовал, как бы твердо она ни держалась, не вызывало в нем ревности. Только боль. Иногда он даже забывал, что Добрыня жив, и оплакивал его. Иногда ему казалось, что своей ложью он убил Добрыню так же надежно, как если бы воткнул ему нож под ребра.
Он плохо спал: ночами ему снилось, что умирает от горя Настасья, Амельфа Тимофеевна и его собственная мать, которой сказали, что он умер.
Когда он приехал с горькой вестью, от него требовали подробностей. Многие хотели знать, кому мстить. Пришлось сказать, что Добрыня умер от болезни. А какими были его последние слова, к кому он обращал свои мысли? Он был в беспамятстве, отвечал Алеша, много дней в беспамятстве. Потом Алеше снилось беспамятство, в котором он мучительно пытался проговорить любимые имена, а Добрыня, наклонившись над ним, смеялся и делал вид, что не слышит.
И еще Алеша знал, что невеста не любит его.
И теперь, когда Настасья, вцепившись в Добрыню так, что и захотел бы — не вырвался, высоким ликующим и срывающимся голосом прокричала на всю гридницу: «Вот мой муж — Добрыня Никитич!», Алеша вышел на середину зала, опустился перед Добрыней (не перед князем! ахнули про себя многие) на колени и покаянно склонил голову.
Добрыня, обнимая Настасью, молча обошел его, не взглянув, и вышел из гридницы.
Встал князь, за ним потянулись гости. Все обходили Алешу, как вещь, стоявшую на пути, и скоро он остался один, на коленях, в приготовленной для пышного празднества гриднице.
Владимир, сначала хотевший попросту приказать отрубить лживому послу голову, чтоб другим неповадно было, уже уходя, остыл. Покаянный вид Алеши и то, что склонился он перед Добрыней, а не перед ним, неожиданно убедило его передумать. «Дела любовные, не измена — хотя и измена, конечно: Добрыня мной был послан, и не просто так». Воспоминание о том, почему именно был послан Добрыня с наказом не возвращаться, пока князь не позовет («Так ведь вернулся. Это что же — и этот ослушник?»), окончательно его остудило. Приехали — и ладно. Вовремя приехали. Не время сейчас богатырями разбрасываться. А в своих делах — пусть сами и разбираются.
Алеша каждый вечер приходил стоять на коленях перед теремом Добрыни. Никто к нему не выходил.
— Добрыня Никитич! Погодь! — с поворота дворцовой лестницы его окликнула миловидная девушка. По одежде и по тому, как держится, прикинул он, — одна из княжон. Тогда это какая же? Марью вроде замуж выдали, и давно… Наташка! Эта взрослая, полная достоинства девушка — Наташка, чумазое улыбчивое чудо, которое Илья подкидывал на руках. Эх, Илья… Не вернешься ты к тем, кому тебя не хватает, как вернулся он, Добрыня. Не сбудется сказка. На этот раз — нет.
— А знаешь ли ты, Добрыня Никитич, — девушка спустилась на несколько ступенек, приблизившись к нему почти вплотную и глядя ему в глаза изучающим, загадочным взглядом, — что сказал бы тебе один человек?
Сказки не сбываются.
Она продолжила, как по-наученному:
— Он сказал бы: избей Алешку в кровь, повыдирай ему все кудри, обругай пащенка по-черному — но прости.
Да, он бы, наверное, так и сказал.
И почему у Натальи такой мерцающий секретом и совсем не скорбный взгляд? И губки сложены так по-деловитому: велели, мол, передать.
Молчи, душа, молчи, сказки не сбываются!
Но простить?! Мамино горе — простить? Женино отчаяние, когда ей все равно было, что замуж, что в омут, — и это простить?
Вечером Добрыня спустился с крыльца, за вихры затащил Алешу во двор и там бил, долго и жестоко, крепко прикладывая лицом о перила крыльца. Счастливый Алешка в промежутках бормотал разбитыми губами: «За Настасью — прости… Христом Богом… За маму…»
Они сидели вдвоем на крыльце и пили из баклаги, передавая друг другу. Алеша прикладывался осторожно и всякий раз морщился: разбитые в оладьи губы болели.
— Как думаешь, — вдруг тихо спросил Добрыня, — Илья умер?
— Меня тут тогда не было, — осторожно ответил Алеша. — Говорят, что да. Но знаешь… когда ты сегодня наконец ко мне вышел… у тебя была такая рожа… ну, такая… мы ж двенадцать лет вдвоем среди чужих… мне показалось, что нет.
Часть IV
Глава 21
То, чего с тревогой и ощущением нарастающей беспомощности ожидал последние годы князь Владимир, — нашествие половцев на Русь — произошло. Владимир хорошо помнил предыдущее нашествие, случившееся в год его вступления на киевский стол. Тогда один из братьев… Неважно. Ради власти делают очень многое, кому, как не ему, Владимиру, знать это. Но в сговор со степняками он, Владимир, даже власти ради все-таки вступать не стал бы — есть вещи, которых делать нельзя. И если ты хочешь править этой землей и этим народом, им ты и должен быть верен до донышка. И только им. Остальное все простится.
Теперешнее нашествие грозило стать гораздо хуже того, которое им с оставшимися верными братьями удалось отбить. Помощь дружин сыновей и братьев уже идет, но это капля в море.
Половцы смели Дозор, который отчаянно, но безнадежно им сопротивлялся, и, захватывая города, шли к Киеву.
Половцы смели Дозор… Пали богатыри. Дюка Степановича нашествие застало в одно из малых острожцев вместе с двумя дружинниками под его началом. Они отстреливались, пока степняки не забросали крышу горящими стрелами. Когда дым от горящей крыши лег по степи густым лисьим хвостом, он велел дружинникам уходить под прикрытием этого дыма. И стрелял, прикрывая их отход, пока не рухнули стропила.
Чурило Пленкович, учтивый красавец, на которого заглядывалась, говорят, сама Апраксия, дрался в схватке, где ему чьей-то булавой, крепко пришедшейся по шлему, выбило глаз. Чурило только пошатнулся и продолжал рубку — с окровавленным косым лицом, с глазом, болтавшемся на щеке. Он был так страшен, что враги отшатывались от одного его вида. Потом его все-таки зарубили.