Они с трудом пробрались к двери, вышли наружу и устроились на корточках с подветренной стороны барака. Город был скрыт от них светомаскировкой. Пожары тоже уже погасли. Только башня церкви Св. Катарины все еще горела, словно огромный факел. Это была древняя башня со множеством сухих балок внутри; пожарные, убедившись в тщетности своих усилий, предоставили ей догорать.

— Что же нам делать? — спросил 509-й.

Бергер тер свои воспаленные глаза.

— Если коронка зарегистрирована в канцелярии, — мы пропали. Они докопаются до истины и вздернут кое-кого. Меня в первую очередь.

— Он говорит, не зарегистрирована. Семь лет назад, когда он попал в лагерь, этого здесь еще не было. Золотые зубы тогда просто вышибали, но не регистрировали. Это началось позже.

— Ты точно знаешь?

509-й пожал плечами.

Они помолчали.

— Конечно, еще не поздно все рассказать и сдать коронку. Или, когда он умрет, сунуть обратно в рот, — сказал наконец 509-й и еще крепче сжал в руке маленький тяжелый комок. — Хочешь?

Бергер покачал головой. Золото означало жизнь. Лишних несколько дней жизни. Оба они знали, что теперь, когда она была у них в руках, они ни за что ее не сдадут.

— Он же мог в конце концов сам выковырять зуб, еще пару лет назад, и продать его? — спросил 509-й.

Бергер посмотрел на него.

— Ты думаешь, эсэсовцы поверят в это?

— Нет, конечно. Особенно, если заметят во рту свежую рану.

— Рана — это не так страшно: если он протянет еще пару часов, рана успеет затянуться, кроме того, это задний зуб. При осмотре его не так-то просто увидеть, если труп закоченеет. Если он умрет сегодня вечером, к утру все будет нормально. А если завтра утром, — придется подержать его здесь, пока он не закоченеет. Это нетрудно. Хандке можно обмануть на утреннем осмотре.

509-й посмотрел на Бергера.

— Мы должны рискнуть. Нам нужны деньги. Сейчас — как никогда.

— Да. Тем более, что ничего другого нам не остается. А кто загонит зуб?

— Лебенталь, больше некому.

Сзади распахнулась дверь барака. Несколько человек вытащили кого-то за ноги и за руки наружу и поволокли к куче трупов в нескольких метрах от барака. В этой куче лежали те, кто умер после вечерней поверки.

— Это не Ломан?

— Нет. Это не наш. Какой-то мусульманин. — Избавившись от своей ноши, они покачиваясь, как пьяные, поплелись обратно — к бараку.

— Кто-нибудь мог заметить, что у нас коронка? — спросил Бергер.

— Не думаю. Там почти одни мусульмане. Разве что тот, который дал спички.

— Он что-нибудь сказал?

— Нет. Пока нет. Но он еще может потребовать свою долю.

— Это бы еще полбеды. Главное чтобы ему не показалось более выгодным продать нас.

509-й задумался. Он знал, что есть люди, которые ради куска хлеба способны на все.

— Непохоже, — сказал он, наконец. — Иначе зачем ему было давать нам спички?

— Это еще ничего не значит. Осторожность не помешает. Не то нам обоим крышка. И Лебенталю тоже.

509-й понимал и это. Он не раз видел, как людей вешали и за более мелкие проступки.

— Надо понаблюдать за ним, — заявил он решительно. — Хотя бы до тех пор, пока не сожгут Ломана и Лебенталь не загонит зуб. Потом он уже ничего не добьется.

Бергер кивнул:

— Я схожу в барак, на разведку. Может, разузнаю что-нибудь.

— Хорошо. Я побуду здесь. Подожду Лебенталя. Он скорее всего еще в Большом лагере.

Бергер ушел. Он и 509-й не побоялись бы никакого риска и не задумываясь бы сделали все, что только могло спасти Ломана. Но его уже ничто не могло спасти. Поэтому они говорили о нем, как о каком-нибудь булыжнике. Годы, проведенные в лагере, научили их мыслить трезво.

509-й сидел на корточках в тени уборной. Это было отличное место: здесь можно было сидеть сколько угодно, не привлекая внимания. В Малом лагере на все бараки была лишь одна общая, «братская» уборная, которая стояла на границе двух лагерей и к которой с утра до ночи тянулись бесконечные вереницы скелетов; стоны и шарканье не прекращались ни на минуту. Почти все страдали поносом или чем-нибудь похуже.

Многие валились с ног, так и не добравшись до цели, и лежали на земле, дожидаясь, когда появятся силы ковылять дальше.

Уборная была расположена между двумя рядами колючей проволоки, которые отделяли рабочий лагерь от Малого. 509-й устроился так, чтобы видеть проход, сделанный в этом заборе для СС-блокфюреров, старост блоков, дежурных, «похоронной» команды и «катафалка» — машины, забиравшей трупы. Из барака 22 проходом разрешалось пользоваться только Бергеру, который работал в крематории. Для всех остальных это было строго запрещено. Поляк Зильбер придумал для него название — »дохлые ворота». Заключенные, списанные в Малый лагерь, могли вернуться через эти ворота только в качестве трупа. Часовые имели право стрелять, если кто-нибудь из скелетов попытается пройти в рабочий лагерь. Почти никто не пытался. Из рабочего лагеря тоже никто, кроме дежурных, сюда не заходил. Малый лагерь не просто был на положении карантина — для остальных заключенных он как бы перестал существовать, он был для них чем-то вроде кладбища, на котором мертвецы еще какое-то время продолжают бесцельно бродить, словно привидения, шатаясь из стороны в сторону.

509-му была видна часть улицы рабочего лагеря. Она кишела заключенными, которые использовали последние минуты своего свободного времени. Он смотрел, как они разговаривали друг с другом, собирались в кучки, расхаживали взад и вперед, и хотя это была всего лишь другая часть одного и того же концентрационного лагеря, ему казалось, что он отделен от них непреодолимой пропастью, что эти люди, там, по ту сторону забора — что-то вроде потерянной родины, на которой еще сохранилась жизнь и причастность каждого к судьбе товарищей. Он слышал позади монотонное шарканье башмаков. Ему не нужно было оборачиваться: он и так без труда мог представить себе мертвые глаза этих призраков. Они уже почти совсем не разговаривали — только стонали или вяло переругивались друг с другом; они утратили способность думать. Лагерные шутники прозвали их мусульманами. За то, что они полностью покорились судьбе. Они двигались, как автоматы, и давно лишились собственной воли; в них все погасло, кроме нескольких чисто телесных функций. Это были живые трупы. Они умирали, словно мухи на морозе. Малый лагерь был переполнен ими. Их — надломленных и потерянных — уже ничто не могло спасти, даже свобода.

509-й уже продрог до костей. Стоны и бормотание за спиной постепенно слились, превратились в серый, опасный поток: в нем легко можно было утонуть. Это был соблазн расслабиться, сдаться, — соблазн, против которого так отчаянно боролись ветераны. 509-й даже непроизвольно пошевелил рукой, повернул голову, словно желая убедиться, что он еще жив и обладает собственной волей.

В рабочем лагере послышались свистки — сигнал отбоя. Там, за забором, бараки имели свои собственные уборные и потому запирались на ночь. Кучки людей на дорожках рассыпались, как горох. Один за другим заключенные исчезали в темноте. Через минуту все затихло и опустело. Лишь в Малом лагере продолжалось печальное шествие теней, забытых теми, кто жил по ту сторону колючей проволоки, списанных, изолированных призраков — последние крохи трепещущей от страха жизни во владениях неуязвимой смерти.

Лебенталь пришел не через ворота. 509-й увидел его неожиданно, прямо перед собой. Лебенталь наискось пересекал плац. По-видимому, он проник в лагерь где-то за уборной. Никто не понимал, как ему удается незаметно ускользать из лагеря и так же незаметно возвращаться обратно. 509-й не удивился бы, если бы ему сказали, что тот пользуется нарукавной повязкой старшего или даже капо.

— Лео!

Лебенталь остановился.

— Что? Осторожно! Там еще эсэсовцы. Пошли отсюда.

Они направились к баркам.

— Ты что-нибудь раздобыл?

— А что я должен был раздобыть?

— Еду, конечно, что же еще!