Каждый вечер он звонил Мите ровно в восемь. Это время было условлено ими, как пароль.
– Сын, здравствуй, привет. Это я.
– Привет, папа. Я сразу узнал, что ты. Знаешь, я читаю «Всадник без головы», а на столе, под лампой Неська лежит. Я читаю, а она зажмурилась и мурлычет.
– Значит, вы вдвоем? Значит, тебе не скучно?
– Нет, папа. Хорошо кошке, все время спит. И уроки делать не надо. Ни задачки, ни русский…
– Но зато она в кино не ходит. И мороженое не ест. Верно?
– Потому что не хочет. А в кино ей – раз, шмыг между ног! – и без билета сиди на полу и смотри.
Он слышал Митин голос, его дыхание, его смех и видел его, худенького, до спазмы в горле родного, с пшеничными волосами, с живым взглядом внимательных глаз, в глубине которых иногда затаивалась побитость загнанного зверька. Видел его стоящим у телефона в полутьме комнаты своей покойной матери, Юлиной комнаты, в которой она беспечально жила до замужества и в бессилии падения после развода, где в фотографиях оставалось ее юное присутствие – еще не кофейные, а золотистые волосы, с мягким блеском вишневые глаза, тонкий изгиб шеи. Эта Юлия весело приходила когда-то студеными декабрьскими вечерами в его бедную студенческую комнатку, бросала в передней пальто, пахнущее морозом и инеем, приближалась к нему с виноватой улыбкой, говорила шепотом: «Я люблю тебя, если ты не знаешь», – и оба они вне разума и времени сгорали в неутоляемом огне; потом ее каблучки стучали по лестнице вниз, сбегали по ступеням, а внизу перед дверью парадного она оглядывалась с выражением напроказившей девочки, махала ему перчаткой. То было неповторимое время их влюбленности, и оно мучило его воспоминанием ее улыбки, запахами ее одежды, звуком ее голоса…
Через три дня после похорон Юлии он зашел к Григорьевым, чтобы проведать сына, и застал его одного, тихонько лежащим на диване; Митя сжимался в комочек, подтягивая колени к подбородку, кусал губы, бледное остроносенькое лицо его испугало Дроздова, и он, охолонутый жалостью, рванулся к сыну: «Митя, что ты? Что у тебя болит?» Митя сполз с дивана, не взглянув на отца, подошел к столу, где хаотично валялись тетрадки для рисования, и, пряча лицо, опустив голову, долго стоял так, не двигаясь и не отвечая. И Дроздов увидел его трогательно детскую, жалкую шею и увидел, на что смотрел он. На столе лежала снятая со стены фотография жены, и Дроздову стало не по себе. Юная Юлия, еще тогда не мать Мити, и он, сын ее, теперь покойной, неестественно близко глядели друг на друга: мягкие глаза Юлии светились нежностью, в глазах Мити стыл темный страх.
– Митя, – сказал Дроздов и обнял его за слабенькое плечо. – Давай повесим фотографию на место и сядем, поговорим. Я вот тетрадь тебе принес…
– Па-па, – проговорил Митя икающим голосом, не подымая головы, – папа… ну, не обманывай меня, пожалуйста… Где моя мама?
– Как тебе сказать, Митя, – забормотал Дроздов, боясь принести ему боль и прибегая к придуманной Нонной Кирилловной легенде. – Она уехала далеко. Так далеко, что письмо написать нельзя. Я тоже очень скучаю по ней. Она была нужна нам обоим.
– Нет, я знаю, – шепотом сказал Митя и ниже опустил голову. – Она умерла. Ее зарыли на кладбище. Она никогда не вернется! Никогда! – крикнул он звонко и захлебнулся слезами, выбежал из комнаты, странно перегнувшись, держась обеими руками за грудь, как будто кто-то ударил его жестоко.
Должно быть, потому, что Митя жил под строгим присмотром Нонны Кирилловны, а он видел сына не каждый день, ежевечерний разговор с ним по телефону был долог, разбросан, часто полушутлив: Дроздов настраивал его на бодрую волну, считая это лучшим лекарством от одиночества мальчика.
– … Ну, как дела в школе-то, паря? Наверно, по математике двойку влепили, а по пению пять?
Митя серебристо засмеялся, и Дроздов даже вздохнул с облегчением, слыша в трубке его смех.
– Ты знаешь, пап, наш новый учитель по пению – чудак жуткий, знаешь, как его звать? Нил Палыч. А фамилия – Скороходов. Так вот он на уроке сегодня покашлял, покашлял, он с бородой почему-то… покашлял, покашлял, аж борода ходуном затряслась, и заявляет нам: «Мы с вами будем изучать песни, которые посильней пушек и пулеметов». Сел к пианино да как откроет рот, да как рявкнет: «Мы жертвою па-али в борьбе роковой…» А мы давай хохотать.
– Почему же вы смеялись? Он хотел вам продемонстрировать хорошую старую песню. Ну и что?
– Понимаешь, он вспотел весь, побагровел, голос как у бегемота, борода ходуном ходит, а бас такой, как у трубы, некоторые прямо упали от смеха. Он посмотрел на нас и говорит: «Дети, не баловайтесь, давайте разучивать слова и петь». Он говорит, а мы хохотаем.
– Как ты сказал? Хохотаем? Наверно, надо говорить «хохочем»? Согласен на поправку?
– Пусть. Хохочем. Колесов до того обхохотался, что в туалет побежал. А Нил Палыч говорит: «Нет, дети, меня от вас увезут в сумасшедший дом». И знаешь, как только сказал, дверь сразу открылась, и в класс вошел какой-то дядёк в белом халате. И говорит: «Я не ошибся? Вы здесь, Нил Палыч?» Мы прямо замерли. А Нил Палыч побелел весь, с ног до головы, рот открыл и прямо на стул сел. «В чем дело? Вы сюда попали?» А дядёк: «Медицинский осмотр класса». Ха-ха. Вот какая история, папа!
– Прекрасная история! А все-таки вы шалопаи, Митя. А ну-ка, скажи лучше, что есть имя существительное? Проходили, так? Не ответишь, схлопочешь двойку. Ну-ка давай определение существительного.
– Существительное? Подумаешь, вопрос! Сейчас… – И Дроздов, зная нелюбовь сына к зубрежке, заранее веселея, представил, как он с прижатой к уху телефонной трубкой возвел глаза к потолку, задумался и сейчас же прыснул смехом. – Да ну тебя, папа! Задаешь какие-то глупые вопросы! Ты вот тоже на мой вопрос ответь. Хочешь, задам? Отгадай загадку, ни за что не отгадаешь, даже поспорить можем, и ты проиграешь.
– Заинтриговал. А ну-ка, давай, может, соображу. Что за загадка? Без окон, без дверей полна комната людей?
– Не-ет, это и всякий еж кумекает! А загадка вот: летят два крокодила, один зеленый, другой – в Африке. Сколько лет пьяному верблюду, когда от паровоза отвалились две гайки?
– Н-да, задал ты мне головоломку. По-моему, без алгебраических формул тут делать нечего. Попробуем решить. Если примем одного крокодила за «а», второго за «б», а верблюда за «в», то «а» плюс «б» равняется «в», поэтому…
– Неправильно! Ответ такой: зачем мне холодильник, я ведь некурящий!
(И опять чистый, как звон лесного ручья, смех.)
– Великолепно! Какой умный точный ответ! Блестяще! Значит, учитель математики задает вам такие потрясающие воображение задачи?
– Не-ет, папа, это мы с Колесовым придумали. А учитель по математике, Иван Глебович, тоже ухарь-купец. Знаешь, как он вызывает к доске Зою Курышеву? Глядит в журнал, манит пальцем и говорит: «цып, цып, цып!». Молодец потрясающий, катается на велосипеде, как Бог на черепахе.
В этом наивно-дурашливом разговоре они веселились оба, и Дроздов, не забывая совсем другого Митю, жалкого, одинокого, задыхающегося от слез, был рад живому настроению сына, его торопливому голоску, его искреннему смеху, его рассказам о выдуманных и невыдуманных происшествиях в школьном быту. А он всеми силами старался казаться неунывающим отцом, поддерживая настроение Мити своими ежевечерними звонками, выговорив это право у Нонны Кирилловны.
«Значит, сегодня у него все хорошо», – решил Дроздов, посмеявшись вместе с сыном, и, удовлетворенный, простился, как всегда, по-приятельски, точно с давним взрослым другом:
– Ну, пока, брат. Завтра перезвонимся. Держи нос кверху.
– Пока, папа. Не скучай. Спокойной ночи. Ты один?
– Конечно! – встревожился Дроздов, услышав в голосе сына подозрительное изменение, кольнувшее его. – А что? Почему ты спросил?
– Мне показалось, папа, что у тебя в комнате разговаривает женщина. – Голос Мити споткнулся и ослаб, и, помолчав, он осторожно задышал в трубку. – Бабушка сказала, что ты по-особенному подружился с какой-то чужой женщиной. Да, папа? Только честно…