В сауну вошел Веретенников, неистощимо любезным бархатистым голосом сказал:
– Все в порядке, уложен в постель в своем номере. Вас, Филимон Ильич, ждет массаж. Если угодно – пожалуйста.
– Иду, иду, – бегло бросил Козин и встал, выпрямляя жилистое скелетообразное тело. – Всякая власть реальна, когда проявляет свою власть, – сказал он неопровержимо. – Но нас хотят утопить в альтернативах как щенят. В либерализме. В дискуссиях. В сомнениях. Разноречие хорошо в пустопорожней болтовне за бокалом томатного сока. Прогресс держится на технократической воле. Понимаю, вы со мной не согласны, Игорь Мстиславович. Но такова история цивилизации. Овеществление человеческой воли. Иначе до сих пор мы ходили бы в шкурах. И били бы друг друга по головам дубинами. Салют!
Он перекинул полотенце через морщинистую, не по-стариковски прямую шею и направился по ступеням к выходу.
– Безмерно любопытная мысль, – сказал Дроздов.
– Министр, будь ласка, попроси-ка принести нам по чарке шампанского. А то академик томатным соком соблазнял, – напевно произнес Татарчук с вожделенной хрипотцой. – Или по-демократически – пива? – И он хитренько глянул на потолок. – Пльзенского, а? Холодного. Есть желание. Мысль, а?
– Мысль.
– Друг мой, два бокала пльзенского, – благонравно попросил Татарчук. – Только в длинных бокалах. В богемских. Чтоб цвет был виден.
– Все понял. Все ясно, – отозвался Веретенников и повернул к двери, полотенце-юбочка заколыхалось над мускулистыми ногами министра. – Одну минуточку, – добавил он, уже выходя.
– Можно и две, – суховато поправил Татарчук, и простодушная мягкость его большого лица сразу подобралась, лицо сделалось серьезным, неузнаваемо твердым, а маленькие звериные ушки, почудилось, хищно прижались, как подчас заметно было, когда готовился хохотнуть. Но Татарчук не смеялся.
– Вот что я хотел сказать, – заговорил он деловым тоном человека, не имеющего права растрачивать время на бытовые шуточки. – Академику не восемнадцать лет, он сам себе судья. Его безапелляционность и самомнение раздражают не одного вас. Но он – авторитет. У нас и за рубежом. Тем более со своими принципами. С этим надобно считаться. Так вот что! Свое не полюбишь – чужое не поймешь. Я стою на позиции открытого взгляда. Понимать это надо так – быть готовым ко всему. Смотрю и пытаюсь реально анализировать главные вещи. Однако можно пристально смотреть и абсолютно ничего не увидеть. Жену или судьбу не увидеть. – В этом месте можно было бы улыбнуться, но ни голос, ни одна черточка лица Татарчука не изменились, подчиненные логической последовательности. – Но «dum spiro, spero».
– Не изучал латынь, Никита Борисович, – сказал Дроздов тоже без малейшей иронии, понимая, что безоглядно отошел сейчас от недавней простодушной игры и не расположен возвращаться к балагурству. – Что это значит?
– Это значит: пока дышу, надеюсь, – пояснил Татарчук, и, многоопытные медвежьи его глазки загорелись желтыми блестками, жадно вобрали в себя Дроздова, подтверждая веру в латинский девиз. – И я надеюсь и хочу, чтобы пост директора института заняли вы. Хочу верить в вашу спокойную разумность. В умеренность и разумение, как говорили древние греки.
– Умеренность и разумение?
– Совершенно точно. У вас есть свой взгляд на плотиностроение. Он не вполне соответствует моему, – продолжал размеренно Татарчук. – Но уверен – в пределах разумения можно и не становиться в контрпозицию друг к другу. Тут с академиком Козиным я совпадаю не полностью. Пока дышу, надеюсь, живу и надеюсь. Надеюсь, что министерство Веретенникова, каковое волей правительства ему дано вести, и головной Институт экологических проблем, коим вам дадут руководить, не будут находиться в состоянии вражды. Наш молодой министр – человек европейского склада, сторонник нового мышления. Очень хотелось бы найти позицию мудрого компромисса.
«Одно хотел бы знать: что его озадачило, если он всесилен и вхож везде, как никто? Слушают его, а не нас…»
– Компромисс вряд ли поможет той и другой стороне, – сказал Дроздов с нежеланием облегчать этот разговор. – Все имеет и начало и предел…
– Почему все? – не поверил Татарчук, и его островатые ушки вновь прижались, как у хищника, изготовившегося к прыжку.
– Через тридцать лет, – сказал Дроздов несдержанно. – Через тридцать лет стало ясно, что настроенные равнинные гидроэлектростанции – преступление или недомыслие. Без демагогии и вранья уже нельзя оправдать фантастические многомиллиардные затраты.
Татарчук в удивлении возвел реденькие брови, хлестко шлепнул по толстым коленям, и внезапно лицо его преобразилось, обрело незнакомое сомневающееся выражение.
– О цей скаже! Честолюбцы и Геростраты хотят вскочить в поезд грядущего! Удастся ли, а? Мне сдавалось, что вы не относитесь к ярым плотиноненавистникам!
– Я к ним не отношусь.
– О цей скаже-е! – повторил протяжно Татарчук и с тем же выражением вторично хлопнул себя по коленям. – По лицу оппонента можно определить ход своей судьбы! А на что вам война, битва зачем? Помилуйте, у противника танковые армии, армады авионов, извините за цинизм, а у вас жалкие трехлинеечки, винтовки образца девяносто первого дробь тридцатого года. Да и то – одна на двоих. К чему кровопролитие? К чему вражда? К чему жертвы? Давай, давай, давай сюда, министр, давай-ка втроем чокнемся! Есть причина и есть тост! – закричал Татарчук, махнув вошедшему в сауну Веретенникову с тремя бокалами янтарного пива на деревянном подносе. – Давай-ка, давай, министр, угощай дорогого гостя, – сказал он, не сбавляя оживления, и с оттяжкой чокнулся, делая пронзительно радостными всезнающие свои глазки. – За мир, други мои, за мирное сосуществование. Ваше здоровье, ваше процветание!
Он, не отрываясь, высосал пиво из бокала, раздувая ноздри, фыркнул, поставил бокал на поднос, обтер полотенмем обильно выступивший на шее пот.
– Не надо нам конфликтовать. Смысла нет. На благо народа работаем. Согласны?
– Не во всем.
Лицо Татарчука стало деланно испуганным.
– Не согласны, что работаем на страну? На народ?
«Этот очень непростой человек как будто подбирает ключи ко мне, – мелькнуло у Дроздова. – Что он хочет? Открыть замок, бросить сладкое зернышко обмана и запереть накрепко?»
– К сожалению, не согласен, – сказал он, ставя недопитый бокал на поднос. – Общего блага и общего дела нет. И нет правды между нами, в которую можно поверить.
«Напрасно я так неосторожно открываюсь ему. Моя искренность похожа на глупость. Демон меня оседлал!..»
– Дорогой наш мини-истр, – пропел Татарчук медовым голосом, – принесите-ка мне еще кружечку пива. А как вы, Игорь Мстиславович? Вам, я вижу, пльзенское не по душе?
– Я не любитель пива.
– Да, да, да, – Татарчук в поддельном испуге закатил глаза. – Да, да, да. У меня начинают шевелиться волосы на голове. – Он остренько поглядел в спину деликатно уходившему с подносом Веретенникову. – Да, да, опять правда и правда. Все мы пленники, никто не свободен. А что такое правда? А может, немножко нужна ложь? Сказочка людям? Сон золотой? Кто ответит, Игорь Мстиславович? Мы? Они? – Он снова подкатил глаза к потолку. – Там, на Олимпе? Зыбкие пески! Тускло! Или, может, правдой вы считаете начатую критику против технократов?! В самом деле нас хотят остановить?
– Вы задаете вопрос, который не надо задавать.
Татарчук опустил голову и замер так на некоторое время, соображая что-то.
– М-да! Не ожидал. Сомневался. Понятно, – заговорил он, при каждом слове кивая. – М-да. Проблема практики и теории равна, по-вашему, проблеме правды и лжи. И вы подтверждаете, что брошена перчатка? Соображаю. Но не всякую брошенную перчатку следует поднимать. Мы сделаем вид, что не видим перчатки на заплеванном полу. – Он насильственно пырхнул хохотком. – Так что ж, вполне реально: танковую армию остановит трехлинеечка. Как в июле сорок первого года. Только уж в оба смотрите!..
Татарчук с неожиданной яростью проворно повернулся глыбообразным телом, вонзаясь иголочками зрачков Дроздову в глаза, с развеселой угрозой заговорил: