Умоляющий голосок Мити сорвался, поперхнулся, и он закашлялся сухим давящимся кашлем, краснея лицом, со стоном напрягаясь всем худеньким телом, и боль этой родной слабенькой плоти, жесткие ребрышки, вдавливающиеся Дроздову в грудь, передавались ему невыносимой болью.
«Мальчика на всю жизнь искалечит астма… если уже не поздно», – пронеслось ветерком страха в его сознании.
– Ладно, Митька, мой Митька, – говорил Дроздов, превозмогая хрипоту в голосе, нося сына по комнате. – Ты ведь у меня мужик спохватистый и с юмором, мы с тобой что-нибудь интересное придумаем, ты вот только не кашляй, а то ты своим кашлем сердце мне разрываешь, Митька мой дорогой… Мы ведь с тобой двое мужчин и давай держаться как мужчины, давай, а?
– Я не буду, не буду! – стал обещать Митя и поспешно охватил обеими руками горло, давясь кашлем, как недавно в чилимской гостинице заглушал плач взрослый Улыбышев, рассказывая об убийстве Тарутина, и это сходство жестов потрясло сейчас Дроздова. – Папа, дай мне честное слово, что не отпустишь меня к ней! Ну, пожалуйста! Пожалуйста! – вскрикивал Митя и, словно бы силясь угодить отцу, заглатывал судорожный кашель и даже пытался угодливо заулыбаться своими зелеными глазами, чрезмерно ясными, какие бывают у больных детей.
– Я даю тебе честное слово, – глухо проговорил Дроздов и опустил его на пол в кабинете, где на ковре, на стульях, на креслах были разбросаны книги, тетради, валялись фломастеры и разрисованные листы бумаги. – Даю тебе слово, что ты будешь со мной, – пообещал Дроздов, еще не зная, не определяя для себя, как разумнее осуществить это новое, необходимое в его жизни и жизни сына, заранее предполагая всю пытку изнурительных объяснений с Нонной Кирилловной, всю их тяжесть, так как ничего нельзя было ей доказать и хотя бы на время оторвать от нее Митю. Уступая в правах на сына, он, по вынужденному самоприговору, не был образцовым отцом, но, верный созданной им «мужской» дружбе, он сдерживал и изгонял унижающую их обоих нерасположенность к ней, потому что виноват был сам, вообразив некую родственную заботу и любовь ее к внуку после смерти Юлии.
– Даю тебе честное мужское слово, – повторил Дроздов, с облегчением принимая решение, и как взрослому протянул руку Мите. – Так давай лапку, сын. Теперь мы будем вместе. Всё. Начнем с тобой новую жизнь. Только сам не предавай меня, не уходи. Если трудно будет… Сколько же ты здесь? И давно ждешь меня? – спрашивал Дроздов и быстро оглядывал свой кабинет, приведенный в тот естественный беспорядок, который всегда был приятен ему, когда приходил Митя. – А что ты ел, пацан? А это что? Сгущенка, что ли? – удивился он, обнаружив на письменном столе раскрытую банку сгущенного молока, столовую ложку и пустой целлофановый пакет из-под печенья. – И не голодно было?
Он выпустил хрупкую, словно веточка, руку сына, присел на корточки.
– Я разорил твой холодильник, – сказал Митя кротко, а слезы, вызванные кашлем, еще блестели росинками на его щеках. – Я съел колбасу, плавленый сыр и две банки сгущенки. Ты не сердишься? Я тебя не объел?
– Ах ты, Митька, Митька, да за что же я могу на тебя сердиться! – проговорил Дроздов, взъерошив желтые волосы сына на его теплой макушке. – У нас все вместе!
Митя стоял перед ним в аккуратной шерстяной курточке с белыми оленями, в джинсовых брючках, купленных Нонной Кирилловной по своему вкусу, смотрел ясно-зелеными обмытыми глазами, в них таяло страдание и солнечными зайчиками оживал блеск.
– Папа! – крикнул Митя восторженно и с ликующим доверием сообщника бросился отцу на шею. – Я знал, что ты меня не отпустишь. Она меня не любит, папа! Я знал, что ты меня любишь!..
– Только не предавать друг друга. Хорошо, сын?
– Папа, кто это?
В эти минуты он был весь с Митей, не ожидая его бегства, этой недетской самозащиты, решительности своего физически слабенького сына, его страстной тяги в родное убежище, придавленной страхом и боязнью, что отец не примет его, не пойдет на ссору с «бабушкой Нонной», как постоянно бывало раньше. Да, он все время тосковал вот по этим легоньким пшеничным волосам, по его голосу, смеху, звеневшему рассыпчатыми искорками, когда по телефону сын рассказывал веселые школьные истории, но сейчас, весь будучи с ним, он чувствовал невидимое присутствие Валерии, что (чудовищно подумать!) было вроде бы лишним, ненужным в этой встрече его с Митей. А она не вошла в комнату, она осталась в передней: что-то властно удержало ее там, подобно последнему наказанию за эти дни, а может быть, она не хотела мешать им обоим – к ним неисповедимо имела и она отношение.
Когда он услышал возглас: «Папа, кто это?» – то поднялся с корточек, поторопился обернуться к двери. На пороге стояла Валерия, только что вышедшая из передней, и Митя глядел на нее увеличенными глазами.
– Папа, кто это?
– Это Валерия Павловна. Я был с ней в Сибири, – сказал Дроздов, придавая ответу обыденную простоту. – Познакомься и протяни руку, паря. Валерия Павловна мой друг, значит – и твой.
– Папа, я не хочу!
– Что не хочешь? Знакомиться?
– Папа, я не хочу! – стремительно заговорил Митя, потупясь от волнения. – Я хочу с тобой. Не надо, не надо! Это ты мой друг, самый лучший! Ну, пожалуйста! Пожалуйста! Не надо!
Он вскинул растерянно-умоляющее лицо, и Дроздов в замешательстве попробовал шуткой умерить его непримиримость.
– Пожалуй, дружище, ты у меня ярый женоненавистник. Но ты знаешь, паря, не все женщины одинаковы. Есть и ничего…
– Ничего была моя мама, – отрезал Митя и по-взрослому насупился. – Ты ее тоже любил.
Валерия тихонько приблизилась к нему, с осторожной приветливостью притронулась к его светлым волосам.
– Стало быть, я тебе совсем не понравилась? Ни капельки?
– Нет.
– И мы не можем быть друзьями?
– Мы с папой…
Он неприступно отклонился из-под ее руки и, колючий, повернулся спиной – это, наверное, была его единственная защита от ее близкого взгляда.
– Ты хотел сказать, что вы с папой друзья? Что ж… Это выше всего – мужская дружба, – проговорила Валерия с серьезным соучастием. – Тогда до свидания, милый мальчик. Может быть, мы с тобой еще увидимся, а может быть, и нет.
А Митя, даже не поворачивая головы к ней, покусывал губы, весь натянутый, как струнка. И она коснулась пальцем его локтя, сказала примирительно и виновато:
– Хорошо, я на тебя не сержусь. И ты на меня тоже не сердись.
Она вышла в переднюю, и здесь Дроздов, наблюдавший ее и Митю, со сбитыми ударами сердца снова встретил ее прямой взгляд, загадочно упирающийся ему в зрачки. «Я пошла…» В ее серых глазах, показалось в ту минуту, темнел синеватый спокойный вечер, а голос был ласков, ровен, – и жесткая спазма вдруг перехватила ему дыхание. Нет, у нее не было назойливой рабской влюбленности, не было желания быть неразделенной и неотлучной – но что же так трогало его, так влекло и, не ослабевая, разжигало любопытство ко всему, что было связано с ней? Ее ласковый холодок? «Еще минуту, господин палач…» Ее греховность и непорочность? Иногда он думал о Валерии прежде: «Почему ее вспухшие губы по утрам и синие круги под глазами кажутся мне знаком греховности?» – и не находил ответа, как не находил ответа и сейчас.
– Я рад, что ты познакомилась с Митей, – сказал Дроздов и поцеловал ее не в губы, а в подставленную щеку. – Митька еще подружится с тобой.
– Да, да, – сказала она и на миг припала лбом к его плечу. – Не провожай, ради Бога. Оставайся с Митей. Я сама.
– Подожди. Я вызову по телефону такси. Дождь ведь.
– Метро рядом. Я дойду. Не беспокойся. Не провожай.
Она взяла рюкзак, отходя к двери спиной.
– Прости, я вам помешала. Я очень виновата, – повторяла она ласковым и ровным голосом, готовая то ли зарыдать, то ли засмеяться.
За оплывающим окном шумели внизу тополя, а в кухне все было уютно, светло, по-домашнему согласно после того, как они поочередно с наслаждением вымылись в ванной, натираясь пышно намыленной пахучим шампунем мочалкой, с наслаждением постояли под душем, отчего Митя повизгивал, подставляя затылок колкому, щекочущему водопаду. Потом отец в купальном халате, с мокрыми причесанными волосами, а сын в теплой куртке, тоже причесанный, сидели за столом, пили свежезаваренный чай – двое понимающих друг друга мужчин, навечно объединенных дружбой, ведущих безотлагательный разговор о том, как оба жили в продолжительной разлуке.