— Ох мне!.. — вздыхал почему-то Григорий и, поправив свечку, воткнутую в горшок с песком, пускался дальше:

«…И не каятися, и не причащатися, и ладаном не кадитися, и при погребении епископами и попами не отпеватися, и по смерти не поминатися. Подобает поклонятися духом богу, а не поклоны творити, ни на землю падати, ни просфоры, ни кутью, ни свечи приносити».

— Хо-хо! — ухмыльнулся чернец. — Княже Иване, любимиче! Познаешь — и сотворить так захочешь… Покою на Руси не обретешь и ввек. Зачем тетрадей сих захотел?..

А князь Иван — тот потерял покой, едва воротился в Москву, которая, как и осенью, казалась ему пуста. Ни Димитрия, ни Василия Михайловича — воеводы, ни пана Феликса Заблоцкого не было теперь вблизи; только Григорий, хитрый монах. С ним весело и легко становилось князю Ивану. Но где его достанешь! Днем таскается по Москве, ночью спит, а проснется после полуночи, станет жечь огонь, книги пишет свои. Вон и сейчас…

Князь Иван открыл окошко, глянул на избушку напротив: из щелей в щите пробиваются у Григория лучики наружу. Кликнуть, что ли, чернеца?

Но чернец у себя в избушке зевнул в это время громко, рот перекрестил… «Спати мне хочется», — написал он на полях тетради и свечку задул.

На другой день сидел князь Иван в хоромах и перебирал какие-то бумаги, оставшиеся после старого князя Андрея Ивановича. Он так углубился в это дело, что поднял голову, только когда услышал покашливанье в двух шагах от себя. Перед князем Иваном стоял Кузёмка в новых сапогах и чистой рубахе, с расчесанной бородой и подстриженными на голове волосами.

— За Матрену Аникеевну речь у меня к тебе, князь Иван Андреевич, — молвил он, заметив, что князь Иван обернулся наконец к нему.

— За какую Аникеевну?.. — глянул князь Иван недоуменно на Кузёмку.

— За Матренку, холопку твою.

— А-а-а… Ну, так.

— Девка она…

— И что ж? — откликнулся князь Иван.

— Замуж ее надобь, Матренку, Отдал бы ты ее… за меня.

— Вишь ты!.. — удивился князь. — Лежал без меня тут в запечье, с боку на бок переваливался, думал да надумался! А не жирно ли будет, мужик?.. Конь ты не плох, да в коня ли корм?..

— Зачем не в коня, — возразил Кузёмка. — Коли я лыком шит, то и Матрена не золотом стегана. Одного мы с ней горба, два сапога пара. Да и сладились мы с ней еще зимой, тебя только ждали.

— Сладились?..

— Сладились же.

Князь Иван встал из-за стола и зашагал по комнате из угла в угол. Кузёмка в ожидании стоял по-прежнему посреди комнаты, широкоплечий, приземистый, спокойный, провожая князя глазами от стены к стене, от угла к углу.

— Твойская на то воля, князь, — молвил он, улучив время. — А отдашь ее за меня — раб я твой вековечный, тебе и детям твоим службу служить… Чай, и сам обсемьянишься скоро; мало, что ли, тебе на Москве невест для радости твоей!

Князь Иван сразу остановился у окошка, толкнул оконницу рукой, настежь окошко раскрыл. «Обсемьяниться?.. — запрыгало у него в голове. — И то, — уже усмехнулся он, — царский окольничий, дукс Иван. Вон она, Москва, за деревьями гудит; сколько девок красных цветет на Москве в теремах, по хоромам тайным!..» И князь Иван обернулся к Кузёмке:

— Сладились, говоришь?

— Сладились, князь.

— Ну и бери ее за себя, коли сладилось так.

Кузёмке на лицо точно пал солнечный луч. Посветлел Кузьма, заухмылялся, на колени бухнулся перед князем Иваном.

— Раб я тебе и детям твоим вековечный… Работу работать… службу служить…

XXII. Неистовый день

«…Иконы — идолы, и церкви — кумирницы, и церковная служба — идольская служба. И пост не нужен, молитва не надобна: все это — человеческое измышление».

Отрепьев почесал пером за ухом, потер рукою лоб, болевший у него с похмелья, и сделал на полях приписку:

«Поесть каши с салом рыбьим. Как бы не объестися».

Сквозь щели в оконном щите пробирался к Григорию в избушку ранний летний рассвет, и в горшке с песком стала меркнуть нагоревшая свеча. Григорий потушил свечку, снял щит и раскрыл окошко.

На дворе было безлюдно и тихо, но слабый гул уже поднимался над Москвой, разрастаясь и ширясь, подкатываясь и к хворостининскому двору на Чертолье. Москва нынче поднялась до зари вся. А князь Иван с пожалованным в стремянные Кузёмкой — те уехали еще за два дня в Коломенское, царю Димитрию навстречу.

Отрепьев достал с полки латку и ложку и принялся набивать себе рот холодною кашей. Он жевал, глядя на заигравшие на заре окна в княжеских хоромах, прислушиваясь к трезвону, который уже широко катился над Москвой.

Из поварни вышла на крыльцо стряпея Антонидка. Она прошла по двору к дьяконовой избушке и поставила ему на подоконник теплую от парного молока кринку. Дьякон отпил с полкринки, вытер рукою ус, омоченный в молоке, смахнул с бороды застрявшие в ней крошки и молвил:

— Раба божия Антонида! Сказано в писании: «И приведу вас к рекам, текущим медом и млеком». Для чего же, млеком меня напоив, медом пренебрегла ты?

— Нетути, батюшка, меду больше. Который был мед, весь ты выкушал, а нового нетути…

— Охте, — вздохнул Отрепьев, — нетути… Лихо мне с тобой, раба божия Антонида! Доколе, скажи, алкать мне? А?.. Ну, пойду… — молвил он, прихватил посошок и вышел на двор. — Пойду ужо… — повторил он, взглянув, как высоко в небе поднялось солнце. — Пойду, пойду, навстречу молодого царя пойду… «Се же-них гря-дет во по-лу-нощи…» Хо-хо!.. — И, сняв колок с калитки, он вышел на улицу.

А улица полна была людей и нагретой солнцем пыли, вздымаемой сотнями ног. Всегда великолепное зрелище царского въезда в столицу манило к себе всех. И к Заречью шли, торопясь, мужчины, шли женщины, неся грудных младенцев на руках; даже ветхие старики и те ковыляли за реку, долбя клюшками дорогу. С Поварской привалила к мосту орда мастеров кухонных, хлебников и пирожников, блинников и Калашников, судомоев и водовозов. Из ямских слобод[58] подходили ямщики с государевыми казенными клеймами на рукавах: у кого волк, у кого слон, у кого олень рогатый. Казалось, весь народ московский двинулся с места и потянулся к Серпуховским воротам: ибо были здесь мастера серебряного, золотого и алмазного дела, пушечные и колокольные литейщики, каменщики и оружейники, и мастера портные — кафтанники, шубники, сермяжники, — несметное множество всякого люда, покинувшего в этот день свои мастерские избушки и неудержимой рекой уносившегося вперед по Серпуховской дороге, меж веселых рощ и зеленых полей.

Миновав заставу, верст с пять пройдя в толчее и пыли, под жарким солнцем, Отрепьев свернул в сторону к купе деревьев, где стояла высокая женщина с мальчиком светлокудрым. Отрепьев сел под деревом, снял колпак с головы и потер темя, которое все еще ныло у него со вчерашнего дня.

«Было б тебе вина в пиво не лити, — стал корить сам себя Отрепьев. — Ох, Григорий, ох, окаянный! Дьяволов ты союз!»

— А что, батька, — прервала его раздумье женщина, стоявшая с мальчиком подле, — долго ль еще царя ждать? Как ты скажешь? Заждалась я тут со вторых петухов.

— Вишь ты, ранняя какая! — откликнулся Отрепьев, взглянув на женщину и на мальчика, в котором просквозило что-то знакомое чернецу, словно видал он уже его однажды. — И как это тебя сторожа решеточные после полуночи пропустили?

— Отбилась я от решеточных… И то, чуть не пропала голова моя… Отбилась кое-как…

— А для чего собралась в такую рань, со вторых петухов?

— Государя моего встречать собралась я, Феликс Акентьич свет…

— Постой, постой… Это кой же Феликс?.. Шляхта?..

— Шляхта ж. Ратный человек. Ходила я недавно на хворостининский двор на Чертолье, к князю Ивану… Слыхал, может, князя Ивана?.. Сказал мне князь Иван: едет, едет Феликс Акентьич свет мой, с царем едет государь мой, с людьми польскими в одной хоругви… «Потерпи, — сказал, — Анница, дня с четыре… Приедет ужо…»

— Так, так, — почесал задумчиво бороду свою Отрепьев. — Вишь ты какая!.. А паренек сей, что ж он?..

вернуться

58

Ямская слобода — пригородный поселок, в котором жили ямщики.