— Да, у него это, правда, момент болезненный. Он даже в кино на эротических сценах отворачивается и глаза опускает, даже если кто-то просто целуется. У него где-то в голове засело, что секс непременно связан с агрессией или жаждой власти, и он даже малейший флирт в этом контексте рассматривает. Такой патологический девственник, — про стихи его я решаю не упоминать, а уж про наши совместные сны — тем более.
— Знаешь, — опять вспыливает Лиса, — даже патологическая девственность излечима, если с умом подойти. И вообще, кто бы говорил!
— А что? Ко мне какие вопросы?
— А то! Ты точно уверен, что вся эта твоя афишируемая любовь к женскому полу не есть следствие той же боязни изнасилования? Как вот эти твои бывшие девочки-натуралки, которые у тебя до Фейги были! Сначала они в тебя влюбляются, ты с ними носишься, как с писаной торбой, а потом, когда у них первые страхи пройдут, спокойно себе замуж выходят, да детей рожают. Стась, ты извини меня, но я тебе вот что скажу. Никакой ты не транс, а обычный бисексуал. Достаточно только посмотреть, с каким ты обожанием на того же Штерна смотришь. Так что сначала, давай, разберись с собой, а потом уже на человека волну гони!
Н-да, кто бы сказал Лисе месяца четыре назад, что она от моих нападок Штерна защищать будет… Интересно было бы посмотреть на ее реакцию. И еще интересно было бы знать, почему это мое обожание, настолько заметное для окружающих, самому Штерну столь неочевидно.
— И что же он еще тебе сказал? Потому что я все равно не понимаю, почему ты решила, что мне с ним будет лучше, чем с кем-то из «Лабриса».
— Потому что поняла, что это единственный человек из всех, которых я подле тебя видела, который реально о тебе будет заботиться.
— Угу. А он, видимо, очень хотел, чтобы ты это поняла. Поэтому тебя и вызвал тогда в медпункт по телефону.
— Так это была его идея мне позвонить?
Я киваю.
— Ну, что сказать? Молодец! Умный и заботливый мальчик. Все продумал.
— И ты считаешь, что этого вполне достаточно, чтобы жить с человеком?
— Нет, не считаю, — и Лиса хищно улыбается, показывая мне кончик белого как сахар клыка. — Я ведь даже спросила его, когда поняла, что все настолько серьезно. «А вы уверены, — говорю, — что Стась не догадается о том, почему вы ему помогаете?»
— И что же он тебе ответил?
— Он ответил, что ты не догадаешься. Что если человек настолько сильно ненавидит самого себя, то ему вообще сложно доказать, что его любят. Не испытывают к нему благодарность за его собственную любовь и заботу, не влюблены в его красивые глаза или там в его интеллект, или яркий характер. А просто любят за одно только то, что он есть. Для того чтобы это понять, нужен, говорит, специальный душевный навык, который у Стася почти полностью отсутствует. «Я, — говорит, — в обнимку с ним спать буду, откровенно слезы лить на его плече, а он меня по голове будет гладить, будет всячески утешать меня, и все равно не догадается».
Я мрачно киваю головой, и чувствую, как опять подступают слезы.
— Да, это он после того, как мы в машине ко мне домой ехали. Он перенервничал за меня в тот день, не выдержал, и прямо в машине расплакался, сказал еще, что я ужасный человек и что сердце у него болит. А поскольку я сам ровно в тот момент слезы лил из-за Фейги, то я решил, что у него тоже какая-то такая беда, а я просто печальную ассоциацию вызвал. Взял его еще тогда за руку — в утешение, и мы так всю дорогу ехали, взявшись за руки.
— Ага, понятно. То есть он уже со знанием дела говорил! В обнимку-то хоть, надеюсь, не спали?
— Спали-спали… Прошлой ночью как раз и спали…
— Но ты все-таки догадался?
— Нет, и тогда не догадался. Даже, когда с Фейгой случайно встретился и узнал от нее, что он звонил ей консультироваться… ну, там чем кормить, как одевать, как одеялом укутывать. Даже тогда не догадался, ты представляешь? Понял, только когда пошел с ним ругаться по этому поводу.
— Ну, что я тебе скажу… Значит, этот твой Штерн тебя не только любит, но еще и знает, как никто другой. Только вот как ты с этим теперь жить будешь, зная, что ему жизни без тебя нет?.. А, Стась, не придумал еще?
— Не придумал…
* * *
Я иду в ГАК проверять шифры оставленных мне за время моего отсутствия требований. Несколько заявок на произведения одного и того же автора выписаны, очевидно по старой литературе, без инициалов и с явно перевранными названиями работ. Конечно, надо было проверить по базе, но я все еще хожу в состоянии безвольного трупа и плохо соображаю, а идти обратно к компьютеру или теребить кого-то из сотрудников каталога откровенно лень. Уже несколько минут я сижу с этой пачкой на стремянке, и роюсь в двух параллельных ящиках.
Вдруг из-за каталожной громады выныривает черный силуэт. Так это, значит, его решительные шаги я только что слышал. Один, без библиографа, во внечитательской зоне. Впрочем, что удивляться, его тут столько раз уже видели, что давно уже считают за своего. А учитывая ту уверенность, с которой он обычно распахивает двери, каждый, глядя на него, решит, что надпись «Только для сотрудников» его не касается. Какое-то время он стоит, прислонившись плечом к каталожным кубам, низко опустив голову, так что я сверху даже не вижу его лицо. Потом, обращаясь к моей коленке, говорит хриплым шепотом со вздохами-паузами:
— Пришел отдать тебе ключи. Будет лучше, если ты заберешь свои вещи, когда меня не будет. Я… я не думал, что будет настолько плохо. Не представляю даже, как я дальше тут буду. Можно, конечно, сидеть в другом зале, получать книжки в то время, когда тебя нет, за шифрами обращаться к твоим напарникам, но… но этот подоконник перед единственным читательским туалетом! Я до сих пор спокойно смотреть на него не могу. Можно, конечно, ходить в БАН, но они только до восьми, а по выходным вообще не работают. А что дома делать, я просто не представляю! Там все, буквально все в тебе! Я даже книжку почитать не могу, потому что там практически ни одного корешка нет на полке, которого бы ты не коснулся пальцами…В общем, не знаю… Говорила мне Лиса, что будет плохо, но не думал я, что настолько…
Все так же не глядя на меня, он вытаскивает из кармана пальто руку с моими ключами, и сквозь слезы я замечаю, что кольцо он тоже не снял. Ключи он кладет на выдвижную деревянную полочку для каталожных ящиков, потом выуживает из кармана цепочку со своим треугольником и опускает рядом с ключами.
— Это тоже оставь себе. Ты теперь знаешь, как эта штука работает, может быть, с кем-нибудь пригодится… Когда свою половину искать будешь… А я в эти игры больше не играю.
На этом он резко разворачивается и быстро уходит. Черт!… черт!… черт!… если бы он только поднял на меня глаза, и увидел, что я плачу!.. если бы он не встал так далеко от меня, и я бы смог до него дотянуться!.. если бы я не сидел на стремянке, и можно было бы поймать его, когда он разворачивался уходить или хотя бы догнать на ходу в каталоге!.. Если бы я только умел говорить с комком в горле… но у меня даже дыхания не хватает!..
Впрочем, что бы сумел я ему тогда сказать?.. Я, который, вообще ни разу в своей жизни не признавался никому в любви. Я, который не знает, какими надо говорить словами, чтобы их опошленное от частого употребления значение не исказило смысл того, что ты пытаешься передать. «Если человек настолько сильно ненавидит самого себя, то ему вообще сложно объяснить, что его любят», — вспоминаю я. А я знаю только один способ объяснения… И даже этот способ не показался ему позапрошлой ночью в темном лесу достаточно убедительным… Что же я все-таки за бестолочь!.. Я задвигаю ящики, чтобы не стукнуться головой, спускаюсь со стремянки, засовываю ключи в карман джинсов. В другой карман я сую сломанный могендовид, потом снимаю с шеи свою половинку и засовываю ее туда же — надо не забыть сегодня же бросить их в Фонтанку…
* * *
В буфете, куда я спускаюсь выпить в одиночестве кофе, я неожиданно застаю Серегу Иванова с нашей кафедры.