– Больно? – с искренним участием спросил Ефимов, взяв ее маленькую кисть в свои огромные лапы.

– Ерунда, Ефимов, выживу. Меня никакая зараза не берет. Жаль только, отпуск не удался.

– А мы с тобой в следующем году возьмем и сделаем еще одну попытку.

– Не обманываешь? – Катя смотрела на него с надеждой.

– Слово офицера.

– Спасибо. Теперь мне точно все нипочем. Поцелуй меня и уезжай.

Он дотронулся губами до ее пересохших губ.

Через три дня Кате сделали операцию, и она несколько дней была без сознания, а когда пришла в себя и снова увидела в палате Ефимова, долго смотрела на него, пыталась улыбнуться и только кончиком языка слизывала стекающие к губам слезы.

В следующий раз она попросила его больше не приходить.

– Мне уже лучше, а я такая некрасивая.

Но он пришел и в следующий раз, и еще, и еще. Приносил цветы, сласти, консервированные компоты. Ходил, пока не подошло время возвращаться в часть. Рассказал, что машину восстановили, что водителя поливалки нашли – он был в тот вечер пьяным, что с ее хахалями, дабы у них не было повода приставать к ней, он рассчитался за ремонт до копеечки, что как только приедет к новому месту службы, напишет ей.

– Ты проявил такое трогательное участие, Ефимов, что я эту аварию буду до конца жизни благословлять, как лучший подарок судьбы.

Прощаясь с Катей, он искренне верил, что напишет ей. Но служба в ограниченном контингенте навалилась сразу неограниченным объемом работы, и когда он вспомнил о своем обещании, то сразу решил, что писать после такого длительного молчания уже стыдно.

А свой очередной отпуск он впервые провел (по совету врачей – потерял вдруг сон) в санатории. Была ранняя весна, но на Сухумском побережье уже с утра и до вечера пульсировала пляжная жизнь, на склонах гор желтыми облаками цвела магнолия, в городском театре гастролировал «Современник», а в клубе санатория каждый вечер играл эстрадный оркестр – танцуйте до упаду. И Ефимов не стал сопротивляться захватившей его волне курортной вакханалии. Ему, видимо, давно не хватало такой вот безалаберной жизни. Слишком серьезными были все предыдущие годы. Плавал в бассейне, играл в волейбол и в карты, флиртовал на пляже с какими-то девицами из Дома отдыха «Актер», ходил с ними к какому-то частному виноделу дегустировать вина, воровски пробирался через балкон к актрисам в комнаты, застревал у них до утра, в общем отдыхал.

Перед Катей он чувствовал себя виноватым, но утешался тем, что по возвращении из Афганистана обязательно заедет к ней, и если она еще не передумала и если у нее еще нет повода послать его ко всем чертям, то обязательно попросит ее отвезти его на машине в Озерное.

И вот сейчас, с трудом удерживая от болтанки перегруженный вертолет, посматривая то на приборы, то на потерявшего сознание лейтенанта Волкова и застывшего в проходе в неудобной позе санинструктора (не умер ли?), он думал о Кате, о том, как они все-таки прикатят в Озерное, как будут вместе ходить в лес за малиной. Он думал о Кате, чтобы не касаться той, другой, о которой без боли и тревоги вспоминать не мог. Он знал, что ей горько и трудно, что она вспоминает о нем так же часто и нежно, как он, и так же, как он, запрещает себе расслабляться, потому что их время еще не пришло, оно где-то плутает в пути.

– «Полсотни седьмой», доложите остаток топлива.

Он доложил. На командном прикинули и попросили уточнить. Он уточнил. Тогда ему сказали, что остаток вместе с аварийным ниже минимума. Посадка на промежуточном исключена. Он его уже прошел и находится теперь примерно на одинаковом расстоянии от того и другого аэродрома. Садиться на неподготовленную площадку в горной местности с таким грузом немыслимо. Значит, что ему остается? «Падать, – сказал бы Паша Голубов, – благополучно падать».

– «Ноль-одиннадцатый», – устало запросил Ефимов, – что от Паши?

– Было радио, – ответил Скородумов, – их обстреляли «духи».

Вот этого Ефимов больше всего и боялся. Если насядут сверху, а там, видимо, есть возможность просочиться к месту аварии, не только вертолет, а и ребята могут остаться в этих горах навсегда. Каким-то бесконечно долгим, бесконечно затянувшимся показался Ефимову полет, похожий на тяжелый кошмарный бред.

– Лейтенант, ты живой?

Лейтенант кивнул, не открывая глаз. Его тело расслабленно обвисло. Другой бы стонал, хныкал, а этот, как кремень, держится из последних сил. Отцовский характер.

Перегруженный вертолет ныл и дрожал от натуги. Он тоже крепился из последних сил. Разреженный горный воздух был зыбкой и ненадежной опорой для несущего винта, и стрелка прибора, показывающая наличие топлива в баках, отклонялась к нулю значительно быстрее, чем ей следовало. Ефимов собрался, просчитал расход горючего, подлетное время, сверил с остатком… Пересчитал все в обратном порядке. И так и так выходило, что до аэродрома ему не дотянуть. Оставалось единственное – выключить один из двух двигателей, лететь на одном. Но с таким грузом, при такой бедности кислорода в воздухе и на одном двигателе горизонтальный полет был практически невозможен.

Ефимов запросил у командного пункта точную дальность и высоту. Сверил ее с показаниями своих приборов, прикинул скорость снижения и решил рискнуть: по его расчетам получалось, что глиссада вынужденного снижения должна оборваться почти у посадочной площадки. Он перекрыл кран подачи топлива в один из двигателей и доложил свое решение руководителю полетов. На стартовом командном пункте замолчали, видимо, подсчитывали. А паузой воспользовался Шульга, «врубился» в связь:

– Решение правильное. Держись.

Минуты снижения Ефимову показались часами. Сел он с прямой у самого краешка аэродрома, не дотянув до посадочной площадки метров шестьсот-семьсот. Сел грубо, как никогда не садился, хотя перед самой встречей с землей и попытался создать посадочную скорость снижения, выровнять машину.

Когда к вертолету беспорядочно подъехали санитарные, пожарные, транспортные машины, подбежали люди, Ефимова сразу спеленала оглушающая тишина. Лопасти несущего винта уже потеряли свою упругость и, свисая все ниже и ниже, вращались в полном безмолвии. То ли двигатель сам остановился, то ли Ефимов его выключил, он не помнил. Его о чем-то спрашивали – он не понимал, помогали выйти из кабины – не сопротивлялся, что-то говорили о раненых, суетились, он ничего не слышал. Уловил только одну фразу, удивленно брошенную техником: «Баки совсем пустые». «Ну и что? – хотел сказать он, – главное – долетел». Но подступило полное безразличие ко всему, даже к тому, куда его везут. Словно весь он застыл, закоченел душой и телом. И только в воспаленном мозгу продолжала вариться кошмарная смесь из видений кровавых бинтов и запорошенных снегом скальных разломов, Пашкиной улыбки и доверчивых глаз Коли Барана, расплывающихся стрелок на щитке приборов и разбитого вертолета с нелепо торчащей вверх хвостовой балкой…

8

Вечер получился суетливым, переполненным какими-то непредвиденными делами. Откуда что бралось? Сначала Юля решила наделать вареников, думала, что за час управится, но увязла, в буквальном смысле слова, в этом тесте и в этой начинке более, чем на два часа. Потом затеяла постирушку Федькиных маек, рубашек, трусиков, штанишек, колготок, носков (господи, сколько у трехлетнего ребенка одежды!), и во всех этих делах сын хотел быть помощником, суетился, путался под ногами, делал не то, что надо. Она терпеливо объясняла ему, как делать вареники, как смывать с рук муку (а не вытирать о рубашку), сколько брать теста, чтобы вареники получались красивыми; откладывала в отдельный тазик самые мелкие вещи, чтобы он мог стирать, не мешая ей, а ему все время казалось, что возле маминых рук интереснее. Более получаса ушло на ритуал отхода ко сну: купание, переодевание, прогревание постели с помощью фена, обязательная сказка про Муху-цокотуху, которая сходила на базар…

– …И купила бабазар, – подхватил он сонно и попросил еще опять про коня, на котором ездят по радуге.