Три дня назад Ивану Дмитриевичу в конце дня позвонил Олег Викентьевич Булатов. Позвонил на службу. Поздоровался, уточнил: помнит ли его Иван Дмитриевич? А потом вдруг сказал:
– Вам надо приехать ко мне в клинику.
– Когда?
– Сейчас, Иван Дмитриевич.
Приглашение Булатова было столь категоричным, что Волков сразу подумал о Гешке. «Видимо, у них в клинике кто-то оттуда, кто видел сына». Поэтому, ничего не уточняя, твердо пообещал:
– Хорошо, буду.
Волков Булатова не узнал. Седой, раздавшийся в плечах, исчезло то неуловимое, мальчишеское, что мешало когда-то Ивану Дмитриевичу воспринимать этого человека всерьез.
– Так в чем дело, Олег Викентьевич?
– Вы все такой же быстрый и решительный, – улыбнулся Булатов. – Сюрприз, Иван Дмитриевич. Вот вам халат, и прошу вслед за мной.
«Когда случается что-то серьезное, – подумал Волков, – врач так весело не улыбается. Значит, сюрприз приятный». Он сразу успокоился. Гешка мог передать письмо или какую-нибудь безделицу для матери.
Возле двустворчатой двери Олег Викентьевич на секунду задержался, бесшумно приоткрыл ее, и, посмотрев в щелочку, кивнул Волкову: пожалуйста, входите.
В конце небольшой одиночной палаты, головой к окну, с книгой в руках лежал Гешка. Спокойно улыбался.
Иван Дмитриевич подошел, сел на край больничной койки, взял руку Гешки. Шершавую, с засохшими струпьями на ссадинах. Руку сына. Его и как будто не его сына. Взрослого, но все еще с детским лицом, таким близким и уже отдалившимся. Такого знакомого и неузнаваемого… Запекло, зацарапало в груди, потом жжение появилось в глазах. Он попытался проморгаться, но глаза затянуло туманом, неуправляемо дрогнули губы.
«Неужели я плачу?» – отрешенно, словно наблюдая за собой со стороны, спросил Волков и, поняв, что действительно плачет, обрадовался. Будто в слезах своих нашел нечто давно утерянное, очень дорогое.
Что именно – он не мог объяснить. Но в минуту встречи с сыном отчетливо понял: что-то он в своей жизни делал не так, в чем-то ошибся, что-то потерял безвозвратно. Понял, и мысль встревоженно заметалась в поисках ответов. Что делал не так? Где ошибался? Что безвозвратно потерял?
Как-то ему Маша сказала: «Мчишься ты, Ваня, через жизнь на сверхзвуковой скорости. А мимо столько прекрасного пролетает. Даже не узнаешь потом, что потерял. Не пойму вот, вина твоя в этом, или беда».
Да, жил Волков всегда стремительно. Мало читал, некогда ему было ходить по театрам и кино, не знал, что такое прогулки по городу или отдых в лесу, у речки. Чтобы потратить день на музей или на экскурсионную поездку, об этом и думать не мог. Жизнь – при постоянном дефиците времени. Но при чем тут Маша с Гешкой? Самые близкие и родные люди воспринимались им всегда как единицы штатного расписания: жена командира, сын командира. Любить их, согревать своим теплом – сентиментальная чепуха. Воспитывать и требовать – другое дело.
Мальчишка рос, мельтешил перед глазами, особо не радовал успехами, но и не огорчал проделками. Иногда смешил мать какими-то глупостями, но Иван Дмитрич не позволял себе вникать серьезно в пустячные дела и надуманные проблемы отцов и детей. Попытки Гешки забраться к отцу на колени или обнять в порыве детской ласки он холодно пресекал безразличной фразой: ну, что за телячьи нежности?
Разве ему неприятна была ласка сына? Или таким способом хотел скорее воспитать настоящего мужчину? Да ни то, ни другое. Жизнь собственного ребенка с его порывами, вопросами, детскими мечтами и проблемами не предусматривалась в служебном расписании полковника Волкова. Мальчик взрослел, мужал, а какой он, с каким характером и какими убеждениями, Волков не знал. По отрывочным сведеньям о поступках сына Иван Дмитриевич представлял его изнеженным мальчиком с вялым характером, неспособным на самостоятельные решения.
Поступив в авиационное училище, Гешка удивил отца, но не изменил его представления о сыне. Добившись права служить в Афганистане, заставил отца несколько усомниться в своих прежних оценках. А вот такой, похудевший, опаленный боевым огнем, израненный, с упрямым взглядом, он требовал какого-то иного подхода к себе, иного отношения. Волков чувствовал, что не знает, как вести себя, о чем говорить, он вдруг увидел своего сына таким, каков он есть на самом деле: боевой летчик, настоящий мужчина, и вместе с тем – его мальчик, с еще не успевшими загрубеть детскими чертами. Его кровинка…
И все, что Волков так упрямо сдерживал и незаметно для себя копил в сердце – отцовскую нежность, любовь, гордость, – все это прорвалось сейчас неожиданными и неудержимыми слезами. Они освобожденно наполняли глаза, срывались, падали на белый халат, растекались темными пятнами.
– Не надо, отец, – грубовато сказал Гешка. – Я в полном порядке. Дня через три-четыре начну ходить. Подштопали меня тут на уровне высшего пилотажа. Возьми себя в руки.
И хотя эта напускная грубоватость была знакома Волкову, в ней он тоже уловил нечто новое для Гешки. В тоне сына звучала невысказанная, застарелая обида. Волков признавал эту вину перед сыном, как признавал и его право на обиду. Отцом он оказался неважнецким.
– Как мама? – спросил Гешка, и Волков не без ревности отметил, что в голосе сына прозвучали теплота и нежность.
– Ну, как? Нормально. Все за тебя переживает. Волнуется.
– Она здорова?
– Да. В полном порядке. Шутит, разыгрывает меня.
– Мама. – Гешка улыбнулся и в глазах его заискрилась радость. – Как хочется увидеть ее.
– Увидишь скоро.
Волков вдруг представил сына убитым и похолодел от этой мысли. И сам себе тут же объяснил, почему похолодел: за Машу испугался, она бы не смогла перенести такое. Маша не просто любила сына, она видела в нем главный смысл своего существования. Гешка компенсировал все, чего недодавал Иван Дмитриевич, он был источником ее сил, ее надеждой и ее счастьем.
Иван Дмитриевич просто не представлял, как скажет ей о ранении сына. Скрыть от нее, что Гешка в Ленинграде? Но это жестоко, и никакими потом благими побуждениями (не хотел волновать, мол, или еще что-то в этом духе) не оправдаться. Маша не простит. И без того ее долго держали в неведении, скрывая истинное место службы Гешки. Этот грех им с сыном еще замаливать да замаливать.
– А хочешь, я тебе расскажу о летчике, который спас меня? – в голосе сына снова появилась жесткость, глаза стали холодными и колючими.
– Конечно. Мне все интересно знать о твоей службе, о том, как случилось, что ты здесь оказался.
– Не думаю, что все тебе будет приятно, но я расскажу все.
Волков слушал Гешку и все время ловил себя на какой-то раздвоенности. С интересом вслушивался в рассказ сына – все случившееся казалось просто невероятным, и вместе с тем изучал нового Гешку – что стоит за его скупыми словами, такими же скупыми жестами (в детстве любил поразмахивать руками)? Чувствовал Иван Дмитриевич тревогу необъяснимую, подсознательную. Ждал – сейчас все объяснится.
«Может, он хочет упрекнуть меня, – подумал вдруг Волков, – что я виноват в его ранении? Виноват в том, что не вмешался, когда Гешку направили в Афганистан? Мог ведь вмешаться, мог уберечь от опасности».
Эта мысль отлетела так же стремительно, как и пришла. Гешка сам рвался туда, просил отца ни в коем случае не вмешиваться в его служебные дела. Какой же камень лежит на душе у сына?
– Знаешь, отец, этот летчик для меня стал богом, образцом на всю жизнь. – По волнению сына Волков понимал, что летчик, так искусно владеющий боевым вертолетом и так мужественно выполнивший свой долг по спасению товарищей, видимо, действительно достоин и таких восторженных оценок, и того, чтобы стать примером для подражания. – У меня будет к тебе просьба: найди его, поговори, попроси прощения. Ты должен, просто обязан признать свою вину.
Волков достал блокнот и шариковую ручку, удивленно повторил:
– Признать свою вину? – И спросил: – Как его фамилия?