В памяти сохранилась атмосфера театральной праздничности. То ли оттого, что все было впервые, то ли оттого, что посещения оперного театра Чиж мог пересчитать по пальцам, но запомнилось неторопливое гулянье по зеркальному фойе, улыбающиеся лица, поток нарядных платьев, вздрагивающий от аплодисментов зал, необъяснимо волнующая музыка и Ольга. Она была в строгом черном платье. Рядом с нею Чиж в своем помятом костюме выглядел не очень респектабельно, но он втайне гордился, что в театр Ольга пришла именно с ним.
Когда на сцене изображали сон Дон-Кихота и на глазах публики начала вырастать на подмостках какая-то зелень, Чиж весело ахнул:
– Во дают прикурить!
– Паша… – тихо шепнула Ольга, – разве можно так громко?
Чиж понял, что опростоволосился, смутился и умолк. Ему стало неинтересно. Видимо, и Ольга почувствовала свою вину. Она просунула под его руку свою ладонь и теснее прислонилась к нему.
– Не будьте таким обидчивым, не надо, – сказала она просительно, и Чиж примирительно тронул ее пальцы.
На Пионерскую возвращались трамваем. Ольга разговорилась, рассказала, что она приехала в Ленинград из Астрахани. Там ее мать работает директором школы. Отец погиб на фронте. Еще в 1941 году. Здесь, возле Ленинграда. Она ездит к нему на могилу. Это не очень далеко. Несколько остановок на электричке с Московского вокзала. Она хотела поступать в Московский политехнический, но здесь могила отца. Помнит ли она его? Конечно. Он был смешным выдумщиком. И носил черную вышитую косоворотку. И подпоясывался синим шелковым шнуром. С кисточками на концах. Когда он садился за стол, кисточками играла кошка.
Ужинали все вместе. Вчетвером. Ольга, захмелев, смеясь, рассказала, как Чиж во всеуслышанье сказал: «Во дают прикурить!»
И Чиж смеялся вместе с нею. Потому что в этот вечер всем было хорошо. Роза иногда вытирала слезы, и Семен трогательно ее утешал. Похоже было, он гордился, что его жена так помнила о своей первой любви. Во всяком случае Филимон Качев был почти родным человеком в этой семье. Его портрет висел на стене. Рядом с портретами Розы и Семена.
Роза пела песни, Ольга ей подпевала. Особенно хорошо у них получалась «Летят перелетные птицы». Голос у Ольги был приглушенно-мягким, улыбалась она только ему, Чижу, когда их глаза встречались, а встречались они часто, потому что Ольга и Чиж сидели друг против друга.
И казалось тогда Чижу, что он опять возвратился в ту ушедшую навсегда, страшную своей беспощадностью и жестокостью, но прекрасную боевым братством жизнь; возвратился к друзьям, для которых понятия чести, верности, долга были не абстрактными понятиями, а частичкой их самих; они все были сотканы из этих понятий. В новой, послевоенной жизни Чиж так и не обрел чего-то ушедшего вместе с войной. Будто оборвалась какая-то струна. Гитара по-прежнему звучит, мелодия прослушивается, а чего-то не хватает…
– Вы еще послезавтра не уедете из Ленинграда? – спросила Ольга, когда они прощались.
– Нет, – сказал он и подумал: «Глаза синие, как небо».
– Я хочу съездить к отцу.
– Где мы встретимся?
– На Московском. Как войдете, там увидите справочное бюро. В девять часов у справочного.
Уже на следующий день Чиж почувствовал замедление в беге часовой стрелки. Ему хотелось, чтобы воскресенье наступило сегодня. Потому что одинокое шатание даже среди развеселых аттракционов на Кировских островах почему-то не радовало. Люди на «чертовом колесе» смеялись и ахали, визжали на «летящих стрелах», улыбались встречному ветру на карусели, а он засмеялся только у кривых зеркал, потому что не засмеяться там было нельзя.
Постояв в очереди, Чиж взял напрокат лодку. Сразу же выяснилось, что он не умеет грести. Весла то слишком глубоко зарывались в воду, то срывались, скользя по поверхности и вздымая веера брызг. С залива тянуло холодом, лодка капризничала, и Чиж, не использовав до конца отпущенное время, сдал ее лодочнику прокатной станции.
На Пионерской трамвай делал поворот, и он на ходу спрыгнул у дома, где жила Ольга. Вошел во двор, нажал кнопку звонка. Дверь никто не открыл…
На следующий день Чиж проснулся в шесть утра. Сквозь открытую форточку доносились звуки шаркающей метлы, приглушенное позвякиванье стеклянной посуды, где-то за домами ритмично долбил утреннюю тишину дизельный движок – скорее всего, по Фонтанке полз какой-нибудь буксирчик.
Вспомнился день в конце апреля 1945 года. Пьяные от весны и близкой победы летчики рвались в бой, потеряв элементарное чувство осторожности. Возвращаясь из боя, Чиж торопил техников с осмотром, подгонял заправщиков и, только они завершали свои манипуляции, запускал мотор и взмывал в небо. Он похудел, глаза провалились и лихорадочно поблескивали, веки были красные и припухшие от недосыпания.
В один из таких дней на его самолете дал течь маслорадиатор. Эскадрилья вылетала на сопровождение штурмовиков в район Берлина, а комэска оставался. С досады Чиж впервые обругал техника и приказал ему готовить самолет одного из молодых летчиков. Но вмешался командир полка, и Чиж остался на аэродроме.
Эскадрилья нарвалась на плотный заградительный огонь. Погиб замкомэска, двое пошли на вынужденную, командир полка выпрыгнул с парашютом. Тот, молодой, которого хотел заменить Чиж, вернулся с перебитой осколком ногой.
Когда Женя Гулак уезжал после демобилизации домой, он признался:
– Течь в радиаторе оказалась вшивой, можно было за полминуты заклепать. Но у меня с утра было дурное предчувствие. Боялся, что больше тебя не увижу.
– Дурак ты, Женя, – обругал его Чиж. – Будь с ними я, может, никто бы не пострадал.
– Нет, ты бы полез в самое пекло, я знаю. Хватит Филимона.
И вот теперь, лежа на раскладушке, отделенный тонкой стеной от своего бывшего техника, Чиж вдруг переполнился благодарностью к этому трудолюбивому доброму человеку.
Да разве на такой грани он раскачивался лишь единожды? Сколько пуль и осколков пролетело мимо, в одном сантиметре от него? Сколько вмятин он насчитал в бронеспинке, сколько пробоин привозил в крыльях и фюзеляже. Как-то осколок зенитного снаряда начисто срезал задник сапога, пятка голая вылезла. И только однажды сталь Круппа вонзилась в плечевую кость.
Чиж встал тихонько, чтобы никого не разбудить. Женька приехал из Пулкова поздно (он и теперь технарит у самолетов, только гражданских), пусть поспят в выходной. Очень тихо захлопнул за собою дверь и вышел во двор. В одном из уголков стояли в очереди женщины с авоськами, возле окошка поблескивали батареи бутылок. Вот откуда, значит, неслись в форточку загадочные звуки. Прием стеклотары.
Не зная, каким воспользоваться транспортом, Чиж пошел к Невскому пешком. У Аничкова моста он задержался. Уж больно хороши были бронзовые кони в рассветных сумерках. Дважды осмотрел скульптуры. В сторону Московского вокзала один за другим, звеня и постукивая на стыках колесами, мчались трамваи, доехать теперь можно быстро, и Чиж не спешил. Зашел в одну из открывшихся столовых, выпил кофе с сайкой, попросил у буфетчицы конфет.
Он так и не сел в трамвай. Пошел пешком. На углу Невского и улицы Рубинштейна наткнулся на цветочный киоск и купил гвоздики. Переходя Литовский проспект, с улыбкой подумал, что уже вторые сутки его жизнь течет в каком-то бессмысленном потоке. До встречи с Ольгой он каждую минуту своего бытия словно вдыхал в себя, как кислород, все стремился запомнить – смех Женькиных девочек, вкус молока, узор воронихинской решетки возле Казанского собора, витрину обувного магазина, запах воды в Фонтанке, толщину гранитных колонн Исаакиевского собора, голос трамвайной кондукторши… И вдруг все это заслонилось скуластеньким лицом с припухлыми губами, перекинутой через плечо косой, строгим взглядом еще совсем детских глаз. Заслонилось и потекло мимо сознания, будто эти часы и минуты стали ненужными в его жизни, будто отсчет прожитого начнется с того мгновения, когда стрелки часов на башне Московского вокзала покажут девять.