Только за последнюю неделю им раз двадцать пришлось спускаться в ущелья, отыскивать между лобастых скал в темноте и тумане маленькие квадратики охраняемых площадок. И каждая такая посадка на пределе нервного напряжения, каждый взлет на пределе возможностей вертолета. Не только комбинезон и белье, вся кожа покрылась соленой пленкой. И эту пленку не брало ни мыло, ни теплая вода. Вот разве что пар со спиртом. Надо только первый приступ вытерпеть, а потом можно и веничком, который привез из Джелалабада Коля Баран. Обещал принести к помывке.
– Еще бы пузырек настоечки, – хрипел Голубов, довольно ухмыляясь, – да без примесей, да не в печку, а во внутря! Ух, распарился бы!
– Да с соленым огурчиком или квашеным кочаном, – поддакнул кто-то из темного угла – в парилке горела только одна лампочка, прикрытая синим сигнальным колпаком, снятым с разбившегося в прошлом году вертолета.
– А где майор Ефимов? – послышался наконец дискант Коли Барана – через две двери, похоже, пробился.
– Кто ближе к выходу, – попросил Ефимов, – возьмите веник у Коли.
Но Коля уже сам прошмыгнул в парилку. В шапке, и сапогах, в меховой куртке. Без веника. И настроение у Ефимова сразу покатилось к нижней отметке – попариться и в этот раз не дадут.
– Что скажешь, друг мой Коля? – спросил Ефимов, не покидая полок и все еще надеясь, что его не тронут, уж больно хороша была банька. Но Баран снял шапку и спрятал за спину. Значит, вести нерадостные.
– Подполковник Шульга вызывает вас, – лицо у Коли стало печальным, как высохший колодец.
– Прими мои соболезнования, командир, – сказал Голубов, млея от удовольствия.
– И вас тоже, товарищ капитан, – несколько бойчее добавил Коля и сразу нахлобучил шапку. Значит, миссия исполнена и сказано все.
– А меня за что? – Голубов сурово уставился на Колю. – Ты что, не мог ему объяснить, что человек в парилке? Да пусть хоть бомбят…
Все, кто был в парилке, настороженно притихли: вдруг этот щупленький, похожий на мальчика лейтенант назовет еще чью-нибудь фамилию. Но Коля, бросив виноватый взгляд на Ефимова, ловко выскользнул в дверь. И все сразу заговорили, высказывая возможные и наиболее утешительные причины неожиданного вызова.
– Будет уточнять план на завтра.
– Да нет, прибыли афганские офицеры. Совместные мероприятия готовят.
– А может, за ранеными?
– В такую погоду?
– А вдруг приказ о замене?
– Вполне. Срок поджимает.
– Гадаете, гадаете, чего тут гадать? – начал проворно спускаться с верхотуры Голубов. – Опять какое-нибудь скверное и почти невыполнимое задание. Иначе чего бы нас дергали из парной. До упора налетались. К тому же есть дежурные экипажи.
В моечном отделении было прохладнее, и Ефимову показалось, что Голубов не прав. Куда их могут послать в такую темень и непогодь? Последний вылет сегодня заканчивали при жестком минимуме. И это здесь, и долине. А в горах вообще черт знает что творится, заряд за зарядом, а тучи, как грязная шерсть в чесалке, – летят, пластаясь вдоль острых хребтов мокрыми космами снега.
– Слышь, Паша, – позвал он Голубова, растирая спину вафельным полотенцем. – А вдруг и в самом деле приказ о замене?
– Командир, не надо, – Голубову не хотелось шутить. – Потом будет трудно перестраиваться. Я сегодня письмо получил от жены: пишет, что дочь из дому убежала, в аэропорту обнаружили. Думаешь, куда лететь собралась? К папке, в Афганистан! Шесть лет крохе.
Паша, конечно, прав – лучше не настраиваться на мажорную волну. В последнее время Ефимов начал особо остро чувствовать странные провалы в настроении, какие-то беспричинные, абстрактные приступы тоски. И если бы не напряжение работы, если бы не дело, властно требующее полной отдачи всего себя, он бы, наверное, не выдержал.
– Если действительно приказ, – Паша все-таки думал об этом, – куплю своей Таньке шубу. Самую шикарную. В счет прошлых грехов. – Он основательно застегивал ползунки, подтягивал ремешки на унтах, одевался в полет, а не для того, чтобы перебежать от бани до жилого домика. То же самое подсознательно делал и Ефимов и подсознательно радовался чистому белью на чистом теле.
– Я, знаешь, был не из верных мужей, – продолжал Голубов, затискивая в спортивную сумку грязное белье. – Любил поволочиться, особенно в командировках, на чужих точках, где тебя никто не знает. Девки ко мне липли. И главное, не врал им, сразу говорил, что у меня красивая жена, что люблю ее, что встреча будет первой и последней… И ничего, не обижались, провожали с улыбкой и без слез. Бабы – народ темный. Они сами себя не знают. А Танька у меня действительно красивая. Тут я все и передумал, и переоценил. Виноватым, понимаешь, себя чувствую. – Он затянул на сумке шнур и забросил ее на плечо. – Потопали?
– Пора, – Ефимов взглянул на свои электронные с компьютером часы, подаренные афганским летчиком в благодарность за обучение, нажал одну из кнопок. На табло выскочило московское время. В Ленинграде еще светло. Нина сейчас могла зайти по пути домой в гастроном на Большом проспекте, а может, уже спускается по эскалатору в метро. В чем одета? Пальто, шуба, меховая шапочка, сапоги? Или уже в туфлях? Март в Ленинграде иногда бывает по-весеннему мягкий. О чем думает? Какие оценки получила дочь? Что приготовить на ужин? Или перебирает в памяти служебные неприятности? А может, вспомнила… Нет, стоп! Табу.
– Пора, мой друг, пора, – Ефимов зажал под мышкой сверток, позавидовал Пашиной сумке и толкнул дверь.
Погода, как ни странно, резко прояснилась. На черном небе, перемигиваясь, голубовато пульсировали звезды, ветер почти не чувствовался. Ефимов осмотрелся и пошел к штабному домику. Сзади стеклянно повизгивала щебенка, ну прямо пищала под огромными Пашиными ступнями.
Ефимов уже привык к непроницаемой темноте здешних ночей, привык к далеким взрывам в горах и к неожиданным цепочкам трассирующих пуль, беззвучно ползущим по небу и гаснущим среди звезд, привык по двадцать раз в сутки мыть руки и пить только кипяченую воду, привык без содрогания глядеть на окровавленные бинты и страдания раненых, привык сутками, если надо, работать и сутками спать, если над аэродромом зависал непроницаемый туман. Не мог только привыкнуть вот к этим сосущим душу ностальгическим приступам.
Ну, ладно, тянуло бы в Большаково, туда, где перерезали пуповину, где бегал по росной околице со «змеем» и где впервые прикоснулся губами к нецелованным девичьим губам. Такое притяжение и объяснимо, и понятно – родина! Ну, в Ленинград. Там Нина. На худой конец, в город, где прошли годы учебы в авиационном училище, где он обрел крылья, радость полета, мечту, или в тот уютный городок под Ленинградом, где они бродили у озера с Ниной, и где он, пусть недолго, но был очень счастлив.
Ан, нет! Во сне и наяву он видел чахлый стланик, ржавые озера, выветренные гольцы, безжизненный берег Ледовитого океана, в общем – тундру, в общем, все, что видел из кабины самолета, летая в зоны и по маршрутам, все, что постоянно и неизменно окружало тот злосчастный северный гарнизон, где командир лучшей эскадрильи полка майор Ефимов был с позором и треском изгнан из истребительной авиации.
Он не раз и не два зарекался, что вытравит из памяти и тот последний перехват, и ту нечеловеческую нагрузку многодневных учений, и заслуженно обидные слова командующего, и сочувственные взгляды товарищей, клялся все вырвать из сердца, не возвращаться к тем дням никогда, а память, словно в насмешку, вновь и вновь возвращала его на Север. На холодный Север с висящей в зените Полярной звездой.
В кабинете Шульги было накурено и душно. Душно – понятно. Комэска любил тепло. Еще когда звал Ефимова с собой «послужить интернационалу в Ограниченном контингенте», уверял, что там, почти у самого экватора, можно не только отогреться от северных стуж, но и на оставшуюся жизнь запастись теплом. А вот то, что в его кабинете накурено, могло означать одно: командиру сейчас не до принципов. В спокойной обстановке Шульга сам в кабинете не курил и другим не позволял. Принципиально.